Глеб Шульпяков

ЭЛИЗИЙ И ФАРСИДА

       ЭЛИЗИЙ И ФАРСИДА

      «Мало кто теперь помнит историю первой экспедиции на Красную планету. Между тем среди колонистов были и мои родители. Они были ученые. Сам я родился и провел в экспедиции первые три года. Правда, из того времени мне мало что запомнилось. Розоватый блеск купола и гудение инжекторов – вот и все, что сохранила память. А потом колонию эвакуировали. После возвращения родители почти не вспоминали о той жизни, а мне спрашивать не приходило в голову, я был ребенок. Эта история так и осталась бы лежать на самом дне моей памяти, если бы не случай, а именно старые наручные часы, которые недавно попались мне на барахолке в Сан-Лоренцо. Такие часы носил мой отец, поэтому я сразу заметил их на прилавке. А когда взял в руки, обмер. «Слава первопроходцам Красной планеты», было выгравировано на крышке.

        Эта фотография была сделана перед самой эвакуацией. Мама в шубе и пуховом платке, нога в сапожке кокетливо отставлена. Свет рефлектора слепит глаза и она прикрывает лицо варежкой. Рядом отец: пальто, клетчатый шарф, малахай. Улыбается, взгляд мимо камеры. Что-то показывает девочке-подростку. В шубке и шерстяных рейтузах, с недовольной миной, эта девчонка – моя сестра Фарсида. А карапуз в ушанке валенках это я. За нашей спиной жилые корпуса, а дальше сосновый бор. Если бы не черный октаэдр Станции в углу, и не скажешь, где сделан снимок. Безмятежные, молодые лица и чистый снег. Но когда я смотрю на карточку, на глаза наворачиваются слезы. Ведь даже о том, что через месяц Станцию закроют, родители ничего не знают.

  

 

       Я завел часы и комната наполнилась неуловимым шелестом. Забытый звук, кузнечик времени. Как непривычно слышать этот звук в сумерках чужой квартиры чужого города. Как трудно поверить, что розовая точка на небе это место, где я родился; где мы когда-то жили.

      Уже отзвонили к вечерней службе в церкви Паломников-иезуитов; с грохотом опустились решетки в ювелирных лавках; зажглись фонари и пожелтели стены; раскричались на набережной летучие мыши. Уже исчезла за церковью розовая точка, как будто ее не было. Наступал душный и влажный вечер и в этот вечер я, как обычно, ждал Карлуша. Чтобы убить кузнечика, я смотрел в окно на крышу церкви. Из моего жилища было видно каждую черепицу и как сухо подрагивают от ветра травяные стебли. Снова и снова скользил я взглядом по свинцовому карнизу. Вот железные кольца и отверстия, и видно концы стальных балок, которые что-то внутри собора незримо подпирают и держат. Матовые стекла ячеистых окон, барабан купола. Не раз подмывало меня перебраться на крышу. Просто встать на подоконник да и перепрыгнуть через узкую улицу. Забраться под самый купол. Но зачем? Что такого в крыше, каких в нашем городе тысячи, кроме того, что ты видишь ее каждое утро – высвеченную солнцем или в серых дождевых пятнах? С чайками, которые по ней брезгливо прохаживаются? Словно там, за розовым куполом, где августовскими вечерами исчезает розовая точка, находились ответы на все тайны этого мира.

     Я посмотрел на часы, подошел к двери и открыл замок. Через минуту в квартиру бесшумно вошел Карлуш. Он аккуратно прислонил к стене футляр с гитарой и привычно опустился в кресло. Медленно, словно через силу, откинулся на спинку. Положил ногу на ногу и поднял тяжелые веки.

    – Жарко, – сказал он.

     Я открыл бутылку и разлил вино. Кубики льда в стакане светились голубоватым светом и позвякивали.

    Под истошный скрежет летучих мышей мы выпили.

    – «В темноте вино меняет вкус», – сказал я.

    Не поворачивая головы, Карлуш кивнул.

    Это была старая португальская пословица.

  

 

      Мы познакомились в тот год, когда на Юге у берегов Святого Андрея разбился и затонул паром «Коринтия». Это был самый дорогой, самый большой и самый надежный круизный лайнер Европы. В крушении обвинили капитана, якобы тот нарочно подошел слишком близко к берегу. Никто из пассажирова не пострадал, но из-за штормов саму «Коринтию» долго не могли отбуксировать, поэтому несколько недель лайнер просто лежал на камнях, собирая толпы зевак и туристов со всей страны.

     Погрузив в машину камеру и штатив, я тоже решил посмотреть на диковинное зрелище. За несколько часов я просвистал через восемнадцать тоннелей и перемахнул двадцать четыре моста и виадука, и уже вечером оказался в Шио. Местные указатели без труда вывели меня к нужному месту. Я поставил машину, достал камеру и направился к обрыву.

     Чтобы «Коринтию» было удобно рассматривать, жители городка оборудовали в горах смотровую площадку и даже установили лавки. Правда, вечером площаджка пустовала, даже продавец лимонов и тот закрывал свой фургончик. Но что с того? Ведь зрелище, которое мне открылось с обрыва, было и в самом деле величественным. Сверкающие на закате волны с далеким грохотом перекатывались через лайнер и  бились в камни. Поваленные палубы напоминали гигантские жабры, а кнехты – пустые глазницы. Поверженным левиафаном, вот кем он выглядел.

     Насладившись зрелищем, я расставил штатив и приготовился к съемке, как вдруг услышал мужской голос.

     – Есть еще океан, – сказал кто-то.

     – Вы из России! – живо обернулся я

     Но человек только нахмурился и крепче сжал веревочные поручни. Я пожал плечами и снова занялся камерой.

     «Никогда не разговаривай с русскими…».

     – Нет, – ответил он, читая мои мысли.

 

 

      Карлуш был русским только наполовину, по матери, а  по отцу португальцем. За ужином в дормиторио (названного, как и все в этих краях, в честь лимонного дерева) выяснилось, что Карлуш дипломат, а в Москве провел детство; мы учились чуть ли не в соседних школах и даже в сбегали с уроков в один и тот же молочный кафетерий; все это и много другой чепухи, выуживать из небытия памяти которую оказалось так ошеломительно грустно, мы обнаружили за разговором, который затянулся далеко заполночь. Наконец, покончив с огромным, в желтых присосках, полипом, мы перешли к ликеру. Карлуш спросил меня о моем необычном имени. Так на Красной планете назывался вулкан, который изучали мои родители, сказал я. Эта новость чрезвычайно взволновало Карлуша, он  разоткровенничался. Оказывается, его мама тоже была ученым. Она была Курчатовским физиком, а Карлуш родился вскоре после возвращения родителей из длительной экспедиции. Потом отец внезапно бросил семью и уехал к себе на родину.

     – Вот, – Карлуш достал из портмоне карточку.

     С фотографии улыбалась молодая женщина в длинной вязаной кофте. Руки она опустила в карманы, кофта красиво облегала грудь. Взгляд смеющийся, беззаботный. А на заднем плане, где сосны – черный октаэдр нашей Станции.

    

    

       С этого баснословного совпадения и началась наша дружба. Вечерами, пока Карлуш не женился на Эсре, мы сидели у меня почти каждый вечер. Так я узнал, что впервые Карлуш очутился в Португалии уже студентом, чтобы вступить в наследство, которое осталось после смерти отца. Почему тот не хотел видеть сына раньше, пока был жив? Почему бросил семью и уехал? Все это были болезненные вопросы, которые Карлуш, как истинный дипломат, привык держать глубоко в сердце. Только со мной он позволял себе откровенность. Что до меня, то после того, что открылось, я относился к нему как к брату.

      Карлуш хотел узнать об экспедиции как можно больше, и я, хотя и привык считать эту историю мифическим прошлым, решил помочь ему. Состав и цели, что это были за люди? Почему колонию прикрыли? Можно ли отыскать тех, кто (как я) родился на Красной планете или – как мой новый друг – имел к ней прямое отношение? Карлуш шел дальше, он даже хотел учредить Фонд по изучению наследия экспедиции, собрать средства на ее исследование и даже, чем черт не шутит, отправиться по ее следам в экспедицию... Так, в бесплодных разговорах, и проходили наши вечера.

 

 

      В конце ХХ века, когда многие документы рассекретили, многое из истории колонии попало в печать. Это было время политической оттепели, поэтому гипотез возникали одна за другой. Они обсуждались. Говорилось, например, что виной провала экспедиции был просчет в системе кислородного синтеза. Или что подкачал идеологический отдел – дескать, среди поселенцев уже на второй год возникла религиозная община пантеистического толка. Один военный эксперт сделал предположение, что колонию закрыли из-за того, что Политбюро отказалось размещать там ракеты, нашлись места и поближе. По другой, совсем уж фантастической версии, которую предлагали знаменитые сестры-писательницы, выходило, что колонию эвакуировали из-за прямых контактов с пришельцами.

      «Хотя кого в данном случае считать пришельцами?» – иронизировал Илья Одеялов.

     Все эти гипотезы собрал в одной обзорной статье именно этот человек с денщицкой фамилией. Сам Одеялов делал скромное, хотя и наиболее правдоподобное предположение, что колония занималась разведкой и разработкой месторождений осия, оксид которого был необходим для ракет нового поколения, которого на Красной планете оказалось значительно меньше, чем предполагали ученые, вот почему... и так далее.

      Ответ на эти и другие вопросы находился совсем рядом, требовалось только последнее усилие, еще несколько лет в архивах. Но тут случился церковный раскол и Дума в срочном порядке приняла поправки к закону о секретности. Доступ к архивам снова закрыли. Потом началась война на Кавказе, а там и в Украине – и история с поселенцами, и без того темная, отошла на второй план, а потом забылась окончательно. В неразберихе и сумятице нового времени почти не осталось и свидетелей этого эксперимента, поскольку многие из ученых-колонистов разъехались по миру и доживали свои дни в тихих европейских и американских университетах. По немецкой программе поддержки бывших колонистов собиралась уехать и моя семья, но пока тянулась бумажная волокита, пока снимали секретность – мой отец умер, а мать ехать одна не хотела. Моя старшая сестра уехала одна, а я был старшеклассник и оставался с мамой. Только потом я присоединлся к ней. 

 

 

      – Пора, – Карлуш посмотрел на часы и взял гитару.

      Я кивнул и вышел в спальню за скрипкой.

     Через минуту мы уже спускались по лестнице.

     Горячий уличный воздух облепил лицо и руки, словно покрыл липкой маской. Подобно гигантской машине, которую, наконец, выключили, город остывал. От мостовой еще поднимался жар, в густом воздухе еще дрожал свет фонарей. А с реки уже тянуло долгожданной свежестью. Отполированные миллионами подошв, камни на мостовой блестели. Распаренная, подвыпившая  толпа шла нам навстречу.

 

 

     Родители Эсры были из последних стамбульских европейцев, и отправили маленькую турчанку учиться играть на арфе. Она поступила и училась, а чтобы не брать у родителей денег, по вечерам играла на улице. Я хорошо помню тот вечер, когда она пришла к нам под окна. Как смешно и нелепо сидела, обхватив короткими ногами огромный, похожий на оконную раму, инструмент. Подобно всем уличным музыкантам, Эсра играла мелодии популярных шлягеров, но одна музыкальная вещица, сыгранная в тот вечер, заставила Карлуша выбежать на улицу. Сама того не зная, Эсра сыграла его любимую португальскую мелодию. Так они и познакомились. Сначала мы проводили вечера у меня, потом у них завязался роман и Эсра переехала жить к Карлушу. А еще через полгода они поженились и на свет появилась Жуана.

        Светофор долго «держал» красный, потом вспыхнул зеленый, толпа тронулась, мы перешли улицу.

        – Где Леон? – спросила недовольным тоном Эсра.

        Третьим участников нашего музыкального коллектива был Леон.

        – Почему он всегда опаздывает?

        Иногда Эсра ворчала как турецкая старуха.

       Леон работал в книжной лавке «451 по Фаренгейту» на площади Цветов, куда я часто заходил покопаться в старых книгах, полистать гравюры. То, что он виртуозно играет на электрической гитаре, я узнал во время одной из своих бесцельных прогулок по городу. Какой-то чудик на мосту, сомнамбулически покачиваясь, играл тягучие и заунывные гитарные партии. Для уличного музыканта этот репертуар был необычным и я заслушался, а когда парень поднял голову, с удивлением узнал под капюшоном нашего книжника. 

      Ну и Катя, или по-здешнему Катья. Она стояла за барной стойкой кафе «Фарензина» на углу площади Двух Купален. Кафе это она держала вместе с мужем Франко. Он был оперным певцом, а когда того вытурили по сокращению, стал барменом. Про театр он вспоминать не любил, хотя почти все коктейли в баре назывались по-оперному. Кроме традиционных Россини, Беллини и Пуччини, в репертуар попали его собственные изобретения: коктейли Манон, Альцина и  Борис Годунов (молоко плюс виски).

      Однажды я спросил Франко, почему именно Мусоргский, какая связь между виски и композитором.

      – Ты русский, – ответил он. – Моя жена объяснит лучше. Катья!

      Так я узнал, что женщина с печальными цыганскими глазами, которая каждый вечер наполняла мой бокал вином – русская. Катья была внучка последнего губернатора Новороссийска и прекрасно пела оперные партии, которые, просидев полжизни на спектаклях мужа, наизусть знала. Все это были первые партии, которых ее «бедный, бедный Франко» так и не дождался от этого «иль монстро дирреторе».

      Она пела их под наш аккомпанемент печальным хрипловатым голосом, как поют блюз или джаз. Иногда она вспоминала русские песенки и тут уж вступал я на своей скрипочке: «Купите бублики, горячи бублики…», «Мой костер в тумане светит…» и в особенности «Лихорадушка» Даргомыжского. Ближе в середине вечера шли электроимитации Леона, потом скрипичные еврейские мелодии, а Эсра и Карлуш играли в конце – меланхолическое попурри из фадо и Сен-Санса.

      Первое время нас теснили собачники, у них на мосту была своя кормушка, но потом Леон как-то договорился – и с ними, и с ганцами, торговавшими сумками, и с парнем-полукровкой из Марокко, наркодилером. Он-то и спросил меня однажды, как называется наша группа.

     – «Красная планета», – не задумываясь, ответил я.

     – А что это? – поинтересовался он.

     – Гид по борделям Европы, – пошутил Карлуш.

     – Мне нравится, – поставила точку Эсра.

     Так у нашего коллектива появилось название.

    

 

      Моя сестра была врачом и быстро нашла в Германии работу. В госпитале она встретила будущего мужа-итальянца. Он был косметолог и тоже приехал на заработки. Поженившись, они купили дом, на подходе было потомство. А квартира, которую он оставил у себя в городе, перешла в мое распоряжение – когда я перебрался из России тоже. Жил я на то, что присылала сестра, хотя кое-что удавалось зарабатывать, снимая интерьеры ресторанов для русских туристических компаний или для местных. А еще у русских эмигрантов на свадьбах. Несколько моих картинок висело в баре у Франко и Катьи, и одну из них, с мраморным бедром Паскино, даже купила японская пара. В общем, жить было можно, тем более если живешь одним днем, без будущего и прошлого. Мне было достаточно того, что меня окружал город, который я любил всем сердцем. Как и десять лет назад, когда я только приехал, я был влюблен в его фонтаны и набережные; в раскаленный мрамор площадей и папертей. Мне нравилась жара, от которой в августе оплывают камни  – и смуглые болтливые люди, чьего языка я так и не выучился понимать. Изо дня в день, из года в год этот город покорял мое сердце снова и снова. Его стены и воздух были пропитаны Временем, которого мне так не хватало, ведь свое время я давно утратил. Первые годы я фотографировал его фасады и фонтаны, потом переключился на людей. Так появилась моя первая серия портретов. Это был маленький индус, продававший платки и флаги; студентка, которая обернулась за секунду до того, как нажмет на газ и умчится на скутере;  старуха и ее невидящие глаза поверх чашки с кофе, который она годами цедила на площади Книжников. А потом меня стал преследовать свет. Отраженный от мраморных стен, он рассеивался так мягко, окутывал предметы такими теплыми и глубокими тенями, что я стал охотиться за этим светом и его тенями. Теперь стены в моей квартире были увешаны снимками мраморных волн и складок, выпуклостей и впадин. Они были плоские, бесцветные, эти картинки, и мало передавали то, что я видел вживую. Но даже они давали мне силы жить в чужом городе.

 

      Я закрыл книгу и взял трубку.

     Это звонил Карлуш.

     – Мне необходимо с тобой встретиться, – сказал он. – Нет, сегодня. Да, на нашем месте. Да, в десять.

     Наше место находилось на мосту, точнее в мосту – под тем местом, где мы каждый вечер играли. Это круглое отверстие, больше похожее на жерло огромной пушки, пробили в опоре моста во времена Папы Сикста, поэтому оно так и называлось: «око Папы». Дыра облегчала  нагрузку на мост во время паводка, поскольку вода просто перекатывалась через нее. Потом на реке поставили дамбу и наводнения прекратились. А «око» осталось. В нашем городе таких диковин было множество и Карлуш обожал отыскивать их. Катакомбы и клетки под старым цирком; заброшенные гробницы; бункеры времен войны и тайные гроты в садах и виллах – он был настоящим собирателем городских диковин. А в исключительных случаях всегда назначал свидание именно в этом месте. Так было, когда он решил объявить о женитьбе на Эсре. Так было, когда но сообщил мне, что они ждут ребенка. Так должно было произойти и сегодня.

      Карлуш был уже на месте. Я привалился к стене, мы закурили. Выпустив дым, он достал из рюкзака термос со льдом, протянул стакан.

      Бутылка на изогнутом полу покачивалась.

     – Круглое на круглом, – улыбнулся я.

    Карлуш пожал плечами и подставил под бутылку книгу. Это был «Путеводитель по Москве».

     – Ты знаешь, Жуане в этом году исполняется четыре, – начал он.

     Я кивнул, хотя и забыл об этом.

     А внутри у меня похолодело.

     – Мой срок заканчивается, – сказал Карлуш. – Надо выбирать другую страну. 

     Мы помолчали.

     – Я подал документы в Россию, – наконец сказал он.

     Река, образуя беззвучные иероглифы-водовороты, все также скользила под мост. Над головой текла беспечная толпа, долетал стук барабанов. А меня охватила паника, словно вместе с водой из-под ног ускользала почва.  Я чувствовал спиной круглую стену, а сам словно повис в воздухе. Уезжает? А что будет с оркестром? Что будет со мной?

     – Мы можем поехать вместе, – сказал он. – Ты же хотел?

     Я покачал головой.

     – А Красная планета?

     Наверху кто-то зааплодировал, послышался смех.

     – Мне надо подумать, – наконец сказал я.

 

 

      На правом берегу бурлила ночная жизнь, светились кафе и бары. А левая набережная пустовала. Невидимый, я шел по дробленой тенями набережной – и тихая речная вода, приближаясь к дамбе,  убыстрялась и обгоняла меня. Глядя как она завихряется и кружит, я подумал о времени, о том, что выпал из него. Да и существует ли оно на самом деле? Со стороны Острова доносился смех и крики, играла музыка. А здесь никого, кроме спящих бездомных, не было.

      «Ехать или не ехать?»

      Я поднялся наверх и перешел улицу.

 

 

     Со времени нашего отъезда я возвращался только однажды, когда умерла мама и пришлось улаживать дела с похоронами и квартирой. В те дни сестра рожала и мне пришлось отправиться в это горькое путешествие одному. Те несколько дней запомнились яркими, но болезненными картинами. В моей памяти я до сих пор еду по слякотной весенней дороге. Я помню низкое  небо над аэродромом и темные сырые перелески, сквозь которые просвечивала земля в полосках серого снега – и тяжесть внутри, которая словно удваивалась этим небом и этим снегом. Я вижу дорогие, облепленные грязью машины, которые нас плотно окружили в пробке – и то, как по-летнему беззаботно улыбалась с рекламы полуголая девушка. Вот неузнаваемый, спрятавшийся за нелепыми вывесками и пристройками – наш двор на Ленинском проспекте. Как будто в насмешку яркая, кричащая детская площадка на месте сквера. Вот наша дверь, которую открывает незнакомая женщина с одутловатым белым лицом, обрамленным выкрашенными в рыжий цвет волосами. Ее глаза, как она все время отводила взгляд, прятала в бумаги. Шелест этих бумаг, которые она мне подсовывала, а я подписывал, и шум и суета в квартире, где еще утром лежал покойник, а теперь по коридору сновали дети, грохоча роликами. Темная ткань на зеркале – мамина шаль. Не скорбь, но тревога и удушье, какая-то мелкая суета, разлитые и растворенные в воздухе и вещах, ставших в одночасье незнакомыми, и во взглядах, каждый из которых норовил спрятаться. Автобус на кладбище, скользкая от дождя глина. Деньги, которые рассовывал могильщикам. Тяжесть в груди, которая то наваливалась и душила слезами, то отступала, уступая место пустоте и отчаянию. Хождение по одинаково унылым конторам, где под ногами хлюпает одинаково вспученный, бесцветный линолеум. Окошечки с усталыми усатыми женщинами, запах мокрой одежды и освежителей, и туалета. Милиция и снова какие-то конторы с непроизносимыми названиями. И все только затем, чтобы выяснить, что никакой квартиры давно нет, что мама каким-то образом отписала все сиделке, и что теперь эта немолодая женщина, встретившая меня в дверях, владеет нашей квартирой, и с этим уже ничего нельзя поделать.

     –  Оставь все и возвращайся, – голос сестры в трубке был изможденным. – У тебя родилась племянница.

     Так, ни с чем, кроме горя, я и вернулся.

  

 

      …Набережная осталась позади, начиналось гетто. Подсвеченные, за колоннами повисли арки старого Цирка. В рыжеватом небе чернели шапки пиний. Нестерпимо, надрывно трещали цикады. Темные улицы пустовали, но вскоре в одной из каменных расселин показались огни. Размером с большую комнату и обставленная похожими на комоды домами, эта площадь называлась Черепаховой. Она называлась так по имени фонтана и тоже пустовала.

      Я обошел фонтан и сел на ограждение. Смочив лицо и руки, поднял голову. Это был бронзовый мальчик, он сидел на постаменте и, вытянув руку, подталкивал черепаху наверх, где стояла чаша с водой. Черепаха балансировала и было непонятно, заберется она или свалится.

     «Ехать или не ехать?»