
В разговоре о точках идейного напряжения начала двадцатых годов невозможно обойти вниманием ещё одну. В пространстве общественной мысли она сформируется после выхода карамзинской «Истории государства российского». Тогда, в 1818 году, первые восемь томов книги разошлись стремительно. Что было неудивительно, поскольку «История» посвящалась императору, который благословил, финансово поддержал и уже прочитал книгу.
Следовало озаботиться и людям из высшего общества.
Однако по-настоящему живой отклик труд Карамзина вызвал в среде интеллектуальной. Концепция абсолютной власти, заявленная в книге, стала объектом живейшего, хотя и одностороннего, спора. Мысль, что неограниченная монархия — единственно положительная форма власти в России, высказывалась Карамзиным еще в «Записке о древней и новой России» (1811). «История» со всей очевидностью изложенных фактов как бы подтверждала идею автора. Созидательная сила истории России, считал он, заключалась в абсолютизме власти. Ослабление которой неизбежно приводило государство к геополитическим катастрофам. Только сильная единоличная власть была способна удержать огромную многонациональную державу от хаоса и распада. Самодержавная государственность была целю и смыслом российской истории; её высшей добродетелю, абсолютной ценностью и условием национальной жизнеспособности.
Против концепции Карамзина предсказуемо выступило новое поколение, а именно мыслители «декабристского» толка. Не отрицая цивилизационного значения абсолютизма, они указывали на очевидное: что самодержавие утвердилось в России в своей крайне негативной форме деспотизма (или тирании), и утвердилось ценой свободы подавляющего большинства её народа. Соображение это в числе прочих приводил один из самых внимательных читателей Карамзина. Сын поэта-сентименталиста и екатерининского вельможи Михаила Никитича Муравьёва — племянник поэта Батюшкова — один из основателей Союза Благоденствия и виднейший идеолог «декабристского» движения — этим читателем стал Никита Муравьёв. В его «Мыслях об Истории государства российского» подробно разбирались предисловие и начальные главы книги.
Республиканец Муравьёв возражал по многим пунктам. В частности, что Карамзин уделил недостаточно внимания дорюриковой истории славян, известной традициями народовластия. Размышляя о самодержавии как о главной добродетели государственности России, он справедливо указывал, что рабство, в котором находится народ страны, с добродетелью вообще-то несовместимо. И что сравнение ранней истории России с историей Афин или Спарты бессмысленно, ведь «там граждане сражались за власть, в которой они участвовали; здесь слуги дрались по прихотям господ своих».
Карамзин видел историю цепью картин, в каждой из которых так или иначе проявлялась «благодать» абсолютизма. Она была как бы чередой ярких эпизодов из жизни государей, имеющих одну цель, преподать современному властителю урок монаршей добродетели. В чём, в общем-то, не было ничего неожиданного для человека XVIII века. Поэт-сентименталист, Михаил Никитич Муравьёв (всего десятью годами старше Карамзина) — по схожему методу «назидания» составлял исторические учебники для монарших отпрысков[1].
Можно сказать, в лице Карамзина Никита Муравьёв спорил с отцом, к тому времени давно покойным.
Карамзин видел в татарском нашествии «великое испытание» на пути к «великому будущему». Ему возражал другой критик, конституционный монархист и «декабрист» Николай Тургенев. Нашествие, писал он в дневниках, было политической катастрофой, утвердившей для будущей России власть уже своих, «внутренних» татар — и прервавшей естественное развитие либеральных институтов домонгольской древности. Карамзин заканчивал вступительное посвящение к книге словами, что «История народа принадлежит Царю» — Муравьёв начинал свои «Мысли» фразой «История принадлежит народам» — примирительный Тургенев итожил, что «Добрые цари никогда не отделяют себя от народа». Карамзин писал, что Рим пал из-за нашествия варваров — Муравьёв считал, что Рим разрушила самодержавная тирания римских императоров, её собственные «внутренние татары», поправшие собственные законы и тем самым ослабившие Рим настолько, что он стал лёгкой добычей.
Различая самодержавие как источник и гарант «коренных законов» — и деспотизм как произвол тирана над собственными законами — Карамзин требовал соблюдения законов для укрепления существующей системы со всеми её неизменными «особенностями» (крепостничества, например). Николай Тургенев, наоборот, видел в соблюдении законов первый шаг к конституционной монархии. Карамзин мыслил российскую историю в её торжественном кружении к центру, который составляла всё та же идея всевластия как высшей добродетели. В его концепции не могло быть места никаким стихийным преобразованиям, разве что в качестве отрицательного примера. Тот любит отечество, считал историк, кто безропотно приносит себя в жертву ради его укрепления, «ибо сила народного повиновения есть сила государственная». Воздаяние же за народную преданность есть надзор государя за должным исполнением собственных законов. В чём его первая добродетель и заключается. Дело историка, считал Карамзин, показать народам и монархам мерзость тирании. Что вселило бы в самодержца ненависть ко злу и любовь к добродетели. Но иллюзия, что монарха можно образумить и наставить на путь добродетели, оставалась всего лишь иллюзией человека эпохи Просвещения. Она была сколь прекрасна, столь и невыполнима. Наоборот, история доказывала другое: что закон и самовластие суть вещи взаимоисключающие. И что рано или поздно чем-то одним всегда приходится жертвовать.
И Карамзину, и «декабристам» было от чего отталкиваться — деспотическое правление Павла ещё не стёрлось из памяти. Да и катастрофа 1812 года под определённым углом зрения выглядела как итог политического авантюризма Александра. Но пути их в той же точке расходились. Карамзин требовал просвещения и «воспитания» самодержца. А «декабристы» хотели законодательного ограничения его полномочий и даже низложения.
В его Истории изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
Эпиграмму эту до сих пор приписывают Пушкину. Впрочем, о Муравьёве и людях его круга он отзывался не менее определённо («молодые якобинцы»).
С высоты нашего времени мы можем предположить, какая иллюзия была наиболее «иллюзорной» и разрушительной — обе. На протяжении двухсот лет, прошедших с выхода «Истории», государственность России, действительно, держалась абсолютным единовластием той или иной формы. Идеи «декабристов» о низложении тирании и торжестве закона — при попытке их реализации на практике — давали «короткий» эффект, но в отдалённой перспективе приводили лишь к усилению тирании, просто в другой, ещё более людоедской форме. Но если сила абсолютной власти по-прежнему заключалась в покорности народа своим правителям, то сделала ли эта покорность страну великой, а народ счастливым? Может ли покорность быть гарантией светлого будущего, которое с одинаковым энтузиазмом предрекали России и «декабристы», и писатель? Во благо ли пользуется народной покорностью властитель? И не развращает ли она его неизбежно?
[1] В конце 20-х годов будет упрекать Карамзина в «устарелости» метода и Николай Полевой, написавший, к слову сказать, в качестве полемики с писателем свою «Историю русского народа».