Проза

К списку
ДРУГАЯ ТЕНЬ


Зовет меня другая тень...

А.С.Пушкин


Поэт Андре Шенье погиб на гильотине 25 июля 1794 года. Его казнили на восточной окраине города — на площади Опрокинутого Трона (Place du Trône-Renversé), бывшей до революции площадью Трона (Place du Trone), ныне площади Нации в Париже. Машину смерти перенесли сюда с площади Бастилии. Её перенесли после многочисленных жалоб на гнилостный запах — горожан, ещё недавно ликовавших при виде голов, слетавших с эшафота.

Действительно, у ворот городской стены производить массовые казни «врагов народа» было гораздо удобнее. Истекающие кровью тела не приходилось тащить в телегах через город — общая могила была выкопана неподалёку у городской стены в разорённом монастыре августинок. А свежий воздух Венсенского леса быстро рассеивал неприятные испарения.

На гильотину Шенье этапировали вместе с поэтом Жаном-Антуаном Руше. По легенде, изложенной первым издателем Шенье, поэтом Анри Латушем, стихотворцы поддерживали друг друга, читая наизусть первые сцены «Андромахи». В пьесе Расина встреча Ореста с Пиладом, действительно, спасительна. Но в «погребальных дрогах», громыхавших от Консьержери на окраину, спасение было лишь в том, что в пёстрой толпе казнимых, погружённых каждый в собственное отчаяние, поэт мог услышать перед смертью родственную душу.

Пушкин называет публичные казни времён террора «привычным пиром народу». Действительно, толпа жаждала представления: кто как себя повёл перед смертью? что сказал, что сделал? «А всё-таки в ней что-то было!» — воскликнет Шенье, хлопнув себя по лбу. Так утверждает Латуш в предисловии к первому изданию стихотворений поэта 1819 года. Однако на момент гибели Шенье был малоизвестным автором. Вечером того же дня по трактирам шептались, что на гильотине убили поэта, но речь шла о Руше. Поэт старшего поколения, он был сочинителем «Les Mois»[1], поэмы, более-менее знакомой читающей публике. А предсмертная фраза Шенье «разойдётся» только после издания его первой книги. Её будут цитировать наряду с последними словами Марии-Антуанетты, мадам Дюбарри и Дантона. Пушкин упоминает фразу Шенье в своих заметках.

При жизни Андре Шенье, одного из крупнейших поэтов конца XVIII века, будет опубликовано всего несколько стихотворений и статей. Если о нём и слышали, то лишь в связи с младшим братом — Мари-Жозефом, чья антимонархическая пьеса «Карл IX» гремела в театрах на волне первых месяцев революции. А корпус поэтических текстов старшего брата — идиллий, элегий, посланий, од, гимнов и ямбов — увидит свет только после его гибели. Томик подарит неизвестного автора поэтам уже следующего поколения. Подарит «от и до», целиком, сразу. С законченной биографией и полным собранием сочинений. Так приходят к читателю незаслуженно забытые или запрещённые авторы. Томик станет хрестоматийным. Книга будет много раз переиздана — к сожалению, со всеми неточностями и поправками Латуша-редактора. К тому времени История завершит круг. Закончатся наполеоновские войны; династия Бурбонов, свергнутая революцией, вернётся при поддержке русских штыков к власти; площади Опрокинутого Трона вернут старое название; придёт время подводить итоги.  А Шенье будет уже четверть века гнить в общей могиле. 

Место его захоронения и сегодня можно увидеть на кладбище, если пройти от площади Нации по улице Фабр д’Эглантин (Fabre d’Églantine) до улицы Пикпю (Picpus), повернуть налево и отыскать на левой стороне улицы Пикпю ворота с вывеской. Дверь, которая откроется в стене невзрачного квартала, будет порталом во времени. Из современного города вы проникаете в пространство, словно вырезанное ножницами из его течения. Если обогнуть небольшую церковь и миновать аллею (по которой почему-то бродят петухи и куры) — в дальнем углу бывшего монастыря откроется выгороженный участок крошечного кладбища. А на его территории ещё один, меньший, обнесённый оградой. Это и есть charnier, место тишины, памяти, скорби.


Charnier происходит от латинского carnarium. Так римляне называли место, где коптили или хранили мясо (carne), позже — скотобойню. На зеленой лужайке, которая покрывает могильник, установлено несколько крестов. На одном из них, ближайшем, можно рассмотреть цифры. Это размеры траншеи: десять на шесть с половиной метров, глубина восемь. Предполагалось, что захоронения будут массовыми и неоднократными, и что трупы придётся укладывать слоями, отсюда и глубина. Среди сотен тел в ямах погребены и Андре Шенье, и поэт Руше, и братья Трудены, друзья Шенье, казнённые на день позже.

Справа от решётки — памятная доска: «Андре де Шенье, сын Греции и Франции. 1762-1794. Служил Музам, любил мудрость, умер за истину».

Попробуем разобрать, что стоит за каждым из этих утверждений.

Отец Шенье был негоциантом и торговал тканями в Константинополе. От торговой гильдии он даже представительствовал во французском консульстве (легенда повысила его до консула) — но дела шли неважно и вскоре он вернулся во Францию. Из Константинополя он приехал с женой-гречанкой. Юный Андре, хотя и провел на Востоке только первые годы жизни — вырос в ауре греческой культуры и древних языков, которые культивировала его мать во Франции. Мода на Восток притягивала в её салон художников и поэтов. Она пела на греческом и танцевала. Шенье вырос в этой среде. Он хорошо знал античную поэзию, считал себя носителем её духа и даже подписывался псевдонимом «Византиец».

Шенье служил Музам античной Греции на языке французского классицизма. «Приращение» заключалась в том, что поэт не копировал, подобно Гесснеру, идиллии древности. Он наполнял их формы новыми мыслями. Как его мысли откликнутся у поэтов следующего века, хорошо видно по стихотворению-переводу Боратынского «Из А.Шенье»:

Под бурею судеб, унылый, часто я,
Скучая тягостной неволей бытия,
Нести ярмо моё утрачивая силу,
Гляжу с отрадою на близкую могилу,
Приветствую её, покой её люблю,
И цепи отряхнуть я сам себя молю.
Но вскоре мнимая решимость позабыта
И томной слабости душа моя открыта:
Страшна могила мне; и ближние, друзья,
Мое грядущее, и молодость моя,
И обещания в груди сокрытой музы —
Всё обольстительно скрепляет жизни узы,
И далеко ищу, как жребий мой ни строг,
Я жить и бедствовать услужливый предлог.

Из французской элегии русский поэт выбирает центральную мысль. Он выбирает её как изюм из булки. И превращает мысль в короткое и ёмкое русское стихотворение. Даже в бездне отчаяния, даже перед лицом неоспоримых доводов разума, даже перед очевидностью смерти — человек ищет предлог остаться, такова его природа, говорит он.

Механизм «приращения» смысла "работает" и в идиллии «Свобода». Стихотворение только формально повторяет античную «схему». Диалог двух «аркадских» козопасов, свободного и порабощённого, не так уж беспечен. Он затрагивает один из важнейших вопросов, поставленных французской революцией. Способен ли раб к восприятию эстетических, этических и даже любовных канонов, выработанных свободным человечеством? Нет, отвечает Шенье — несвободный человек глух к Красоте, Добру, Эросу, Истине. Ужаснее всего, что он и не стремится к ним.


О Немезида! В день, когда и сам я буду

Хозяином, как он, — отмстить я не забуду,

Я стану чёрствым, злым, бестрепетным душой,

Кровавым деспотом, каким он был со мной[2]


Вторая фаза французской революции, фаза террора Конвента и его комитетов против политической оппозиции (и просто «инакомыслящих», «нелояльных») — террора от имени «освобождённой» черни ради её, черни, блага — и её, черни, ликование по поводу массовых казней «аристократов» и «роялистов» — подтвердила слова поэта с печальной неизбежностью. Униженный — унизит, порабощённый станет работорговцем.

Если служение Музам доступно только свободному человеку, то свободная преданность поэзии наделяет человека мудростью. Но какой? Её возвышенное, можно сказать, «античное» проявление состоит в том, что никакой свободы нет, кроме свободы человека самому выбирать цепи, которые предоставляет Рок.  «Je me connais. Toujours je suis libre et je sers; / Être libre pour moi n’est que changer de fers»[3]. Развёртывание этой мысли Шенье камуфлирует в жанр любовной элегии — жанр, который станет чрезвычайно популярным в начале XIX века. Формально элегия фокусируется на переживаниях личной утраты: любви, молодости, славы, безмятежности, времени. Она предоставляет поэту возможность описать тончайшие движения его души и сердца, главное из которых ещё со времён античности — переживание любовно-эротическое. «Je suis né pour l’amour, je connais ses travaux…»[4], — признаётся поэт. «Рожденный для любви, для мирных искушений», — откликается Пушкин. Действительно, на первый взгляд именно «мирным искушениям», то есть психологии влюблённости, страсти и охлаждения, Шенье посвящает многословные, иногда даже слишком — стихотворения. Напомним, что французскому языку, в котором ударение в словах всегда падает на последний слог, в таких условиях удобнее всего оперировать александрийским стихом. Что неизбежно превращает стихотворение, если оно лишено драматических поворотов сюжета, в скучный ход словесной массы. Чтобы избежать монотонности, Шенье «революцинизирует» классический стих переносами строки (невозможными в классицизме ажанбеманами), эмоциональными восклицаниями, обращениями к друзьям, к читателям, к себе. Он «рационализирует» фразу настолько, чтобы максимально уменьшить зазор между звуком и смыслом. В каждом его стихотворении есть строки-афоризмы. Обновляется стих и по мысли. Повторимся, высшая мудрость его элегии заключается не столько в описании «мирных искушений», где любовь сладостна, но краткосрочна, а человеческое чувство неверно. И не в упоении «младенческой нежностью» «ласковых имён» древней Греции, как сказал Пушкин. А в том, что к добровольному несению «оков» любви способен только человек свободный. Что переводит элегию из любовного в философский регистр.   

Во всю свою короткую жизнь Шенье останется одиночкой. Мы не можем отнести его вполне ни к классицистам, ни к сентименталистам: слишком много в его стихах переплавлено. А романтиком он станет лишь постфактум — в интерпретации поэтов нового поколения, которое «унаследует» стихи Шенье в свете его поэтической интровертности, пристрастия к античности, а более — в мрачном свете трагической гибели в жерновах Истории. «Подмену» хорошо чувствует уже Пушкин, считавший Шенье, одного из любимых своих поэтов, «классиком из классиков» — и соперничающий с ним в переводах и переложениях именно как с эллинистом[5]:

«Внемли, о Гелиос, серебряным луком звенящий,
Внемли, боже кларосский, молению старца, погибнет
Ныне, ежели ты не предыдешь слепому вожатым».
Рек и сел на камне слепец утомленный. — Но следом
Три пастуха за ним, дети страны той пустынной,
Скоро сбежались на лай собак, их стада стерегущих.
Ярость уняв их, они защитили бессилие старца;
Издали внемля ему, приближались и думали: «Кто же
Сей белоглавый старик, одинокий, слепой — уж не бог ли?

(L’Aveugle («Dieu, dont l'arc est d'argent, dieu de Claros, écoute...»).

Действительно, прививка античности направит поэзию Шенье, при многих формальных признаках и классицизма, и даже сентиментализма — исключительно на собственный путь. К сожалению, на эшафот его приведёт она же. В знаменитом стихотворении «Андрей Шенье» (1824) Пушкин умещает творческий и жизненный путь поэта. Перед нами своего рода поэтический конспект томика 1819 года.  «Лира юного певца» и перед казнью «поёт свободу», говорит Пушкин. Его стихи он определяет как «летучих дум небрежные созданья». «Летучих» — возможно, но «небрежные»? Позволим себе не согласиться. Подобно Вергилию, Шенье подолгу отделывает свои вещи. «В моих стихах слышны тосканцев говор нежный, / Британской музы звук, суровый и мятежный, / Шелка и золото мне дарит Древний Рим; / Все, что мне нравится, я делаю моим. / Но чаще Греции я обхожу долины…»[6] К публичности и славе он не стремится. Не знатен и не богат, поэт живёт на мизерное пособие от отца, человека, много предпринимавшего, но так и не разбогатевшего. Благодаря обеспеченным аристократам — братьям Труденам, его друзьям по Наваррскому коллежу, он сможет немного попутешествовать. Но сознание собственной финансовой и социальной ущербности только укрепляет его в мысли об одинокости поэтического удела. «Что до меня, то выйдя из детского возраста и раскрыв глаза, я увидел, что деньги и интриги — почти единственное средство достичь всего; с тех пор я решил, не задумываясь о том, позволяют ли мне это мои обстоятельства, жить всегда вдали от всяких дел, в кругу друзей, в уединении и в самой полной независимости». Об этом мечтал Батюшков, так жил Боратынский. Примерял к себе эту роль и Пушкин. Добавим, что поэт и на необитаемом острове поэт, и пишет он, потому что велят Музы, а не издатель или царь. Схожий мотив, безымянного труда-служения, впоследствии романтизирует Пушкин в «Разговоре книгопродавца с поэтом» («Блажен, кто молча был поэт…»). «А Андрея Шенье печатали? — Подхватывает Мандельштам. — А Сафо печатали? А Иисуса Христа печатали?»


Накануне революции Шенье выхлопочут должность в Англии — в сущности, мальчиком на побегушках при тамошнем консульстве. Тоскливым, меланхоличным английским элегиям мы обязаны его тогдашнему «гамлетовскому» одиночеству. Когда он вернётся в отпуск, революцией будет охвачена вся Франция. Перемена и для Шенье окажется колоссальной. Беззаветное служение Музам сделало его мудрым, а мудрость — оптический прибор, приближающий истину. Так «античник», прозябающий в «предместье» цивилизации, превращается в публициста на острие её кончика. В статьях для «Journal de Paris» он поддерживает конституционную монархию, Национальное собрание, декларацию прав человека, верховенство закона. Ничего неожиданного здесь, кажется, нет. Мы помним подобную перемену в России, когда в первые и последние годы российского парламентаризма ярчайшими трибунами становились учёные, экономисты, поэты. Перед нами всё та же пылкость Шенье-«античника», ведь гражданская свобода, тираноборчество, равенство всех перед законом суть основы политической культуры любимой им Греции.


Однако «точка невозврата», когда на ситуацию ещё можно повлиять словом — вскорости пройдена. 10 августа 1792 года Национальная гвардия возьмёт Тюильри штурмом. Попытка установить и, главное, удержать конституционную монархию — то есть, в сущности, социальный консенсус — закончится свержением и казнью короля, гражданской войной, интервенцией и внутренним террором. Ненависть породит только ненависть. Через месяц после падения монархии в тюрьмах Франции начнётся резня. Подстрекаемая прокламациями Марата, вооружённая толпа перебьёт сотни безоружных заключённых по подозрению в роялизме. А ещё через год власть в Конвенте захватят радикалы во главе с Робеспьером. Парламентскую оппозицию объявят врагами Республики и уничтожат. Узурпированную власть можно удержать только страхом. Террор объявят в интересах народа и Республики в защиту от врагов, внешних и внутренних. Мы прекрасно знаем, как это происходит, по собственной истории, которая просто по-российски неторопливо продолжает крутить своё кровавое колесо. И тогда последим оружием поэта становится молчание.

На улице Клери (rue de Cléry), в той её оконечности, что спускается к воротам Сен-Дени (Saint-Denis), на стрелке с улицей Борегар (rue Beauregard) — стоит один из самых узких домов Парижа. Ширина его шестиэтажного фасада вмещает всего одно окно. Здесь находится квартира, которую Шенье снимал во время своих наездов в город. Во всяком случае, так он указывает на допросе. Дом отмечен памятной доской, неподалёку есть и улица имени поэта. Во времена Шенье место было окраинным, шумным и грязным. На первом этаже находилась винная лавка, витрину которой запирали на ночь — от пьянчуг, отиравшихся поблизости. Железные решётки и сегодня можно увидеть на фасаде. Поразительно, но в крошечном скверике перед домом продолжают выпивать клошары.

Террор, как и война, не время разговора с Музами. В домик, похожий на томик, Шенье наезжает из Версаля, где он поселяется весной 1793 года. Теперь, без королевского двора, Версаль — странное, опустевшее и словно онемевшее место. Таким, верно, выглядело Царское село в первое время после русской революции. Или кладбище на улице Пикпю. Тогдашний Версаль тоже словно вырезан ножницами из времени. И наполняют его лишь фантомные отзвуки: шелест платьев, стук карет, голоса придворных и посетителей, музыка и плеск фонтанов. «Версаль, твои сады, колонны, / Оживший мрамор, вязов кроны…». Но нет. «…терпеливый труд / Душе в дремоте и в унынье / И тягостен, и чужд»[7]. Если правда, что страх, разлитый в воздухе, способен влиять на восприятие времени, то сейчас оно как будто кончилось или остановилось. Или растеклось — как на картинах Дали. Но есть праздность и праздность, и когда руки опускаются от отчаяния или страха, только длительные прогулки по холмам окрестностей способны хоть как-то расшевелить поэта. Несколько элегий, посвящённых жившей по соседству Франсуазе (Фанни) Лекуте, говорят о том, что Шенье по-прежнему рождён для «мирных искушений». Но сколько тоски в этих любовных, казалось бы, стихотворениях. Судьба словно дарит поэту тихие дни безответного чувства. Так неизлечимый больной перед смертью вдруг чувствует покой и облегчение.

Зачем он тогда вернулся в город? В этот узкий, похожий теперь на гробик — домик на rue de Clery? Зачем 7 марта 1794 года отправился в Пасси на злополучную квартиру своего знакомого Пасторе? Который был уже в бегах? Почему не скрылся, когда в квартиру вломились представители Комитета общественной безопасности и районного революционного комитета — как это сделал его друг де Панж? В точности неизвестно. Хотя часто бывает и так, что человек, чтобы побороть унижение страхом, сам идёт навстречу опасности. Упустив тех, за кем пришли, «комитетчики» набросились на Шенье. Сохранился протокол допроса поэта. Выдающийся в своём роде памятник карательной индустрии, безграмотной и жестокой. Попробуем передать его в беллетризованной форме. Имя? Фамилия? Такой-то. Где живёте? Там-то. С какого времени? С 1792 года. На что живёте? На деньги, которые даёт отец. Это сколько? Ровно столько, сколько мне нужно. Бросьте ваши фразочки, отвечайте просто и по существу! Я отвечаю просто и по существу. Где вы встречались с вашими друзьями? У гражданина Трюдена. Где он живет? На площади Революции, в доме неподалёку. На этой площади нет дома господина Неподалёку! Отвечайте, контактируете ли с представителями недружественных стран? Да, служил в Англии, состоял в переписке. А где вы были 10 августа 1792 года? Был болен, находился дома. Дома? И это когда на улицу вышли с оружием даже калеки? Да. У вас есть справка от врача? Нет. Вы плохой гражданин! У меня нет справки. Повторяю, бросьте ваши фразочки, отвечайте по существу! Я отвечаю по существу.

И вот этого бреда, этой «шариковщины» — оказалось достаточно, чтобы без предъявления обвинений арестовать Шенье как «подозрительного», «неблагонадежного». «Нелояльного». В ту же ночь он оказался в тюрьме Сен-Лазар, переполненной такими же, случайно нахватанными «врагами народа». А дальше машина смерти заработает своим образом. Невинных людей просто выстроят в очередь — на charnier, на скотобойню. За несчастных, конечно, будут хлопотать друзья и родственники. Например, есть надежда на Мари-Жозефа, младшего брата поэта, известного драматурга, а теперь видного деятеля партии якобинцев. Но тот устраняется. Возможно, потому что знает, как работает машина. Что лишнее внимание к узнику может лишь усугубить его положение. Да и положение просителя тоже. И тогда в дело вмешивается Шенье-старший, отец поэта. Он требует разобраться в ситуации. Даже пишет характеристику на сына — как на поэта, углублённого в свои античные штудии, практически аутиста. Возможно, его, как отца Шенье-младшего, выслушают. И дело поэта, которое могло бы ещё долго лежать в бумагах, будет пущено на рассмотрение. Так, во всяком случае, считает Альфред де Виньи в историческом романе «Стелло». Хотя, скорее всего, тут простая специфика ускоренного делопроизводства и путаница в бумагах. Плюс постоянный запрос власти на усиление террора. А для этого нужно освобождать место в переполненных тюрьмах. Возможно, тогда и выяснится недавнее прошлое поэта. Припомнят ему статьи в «Journal de Paris» — в поддержку законного рассмотрения судьбы короля, например. И статьи против насилия революционной черни. И статьи в поддержку «релокантов», объявленных врагами народа. И статьи против «писателей-патриотов», делающих карьеры на пропаганде войны и крови. И оду в честь Шарлотты Корде, заколовшей "ничтожного гада" Марата. Могло всплыть и его посредничество в хлопотах о спасении короля — фрагментарное, почти случайное! Но для эшафота достаточно заподозрить в помыслах, это известно.

Повторимся, мы не знаем. Да и некогда карательным «тройкам» разбираться в подробностях каждого заключённого. Тут нужен подход комплексный. Чтобы обвинить всех и разом. Так и появится это «дело»: «заговор тюрем» с целью мятежа, бегства и свержения Республики. Полностью инсценированное тюремной властью. Его «сошьют» из показаний сокамерников. Подсадных, разумеется. И капкан захлопнется. Шенье, чья судьба ещё недавно была неизвестной, поставят в очередь.

Надо сказать, тюрьма Сен-Лазар представляла в тот период довольно странное, если не сказать дикое зрелище. Огромное здание «цвета грязи» (по словам де Виньи) — походило больше на закрытый отель. За деньги здесь можно было получить отдельный «номер» и любые услуги вплоть до любовных. Двери не запирались, и постояльцы мужского и женского отделений бродили, как сомнамбулы, в ожидании смерти. Существовали кружки и салоны как при «старом режиме». Поэт Руше готовил ужины. Самая запоминающаяся сцена — репетиция восхождение на гильотину. Кто галантнее и эффектнее, особенно среди женщин, встретит смерть. Кто что скажет. Как подобрать подол платья? Куда поставить ногу? Как повернуть голову? «Поживём — увидим!» (черный юмор). Но это спектакль смерти. Де Виньи в своём романе описывает его очень ярко. А художники пишут и даже продают картины. На рисунке Юбера Робера, в прошлом хранителя коллекции Лувра, изображена его камера. Кровать со вполне пышной периной, ночной горшок. Стол, стул, окно. Полка с книгами. Надсмотрщик в красном революционном колпаке принёс художнику вино и хлеб. Над дверью читается надпись: «Carcer Socratis Domus Honoris» (Тюрьма для Сократа — дом чести).

Художники писали картины, а Шенье писал стихи. Он был небогат и не мог позволить себе «роскоши». Жил, как и на воле, затворником, если подобное сравнение позволительно. На стене его камеры было нарисовано дерево с обломанными ветром ветками. Другие припоминают, что он планировал побег, но боялся, что сломает ноги, если выпрыгнет из окна. Он сочиняет ямбы. По гневному и презрительному тону его стихи восходят к ямбам древнегреческого поэта Архилоха. Шенье подражает ему прямо. Из эллиниста-эстета, «рождённого для любви», он превращается в обвинителя. В его ямбах — ужас и омерзение перед революционным отребьем, и тем, что оно делает. Певец прелестной Камиллы, он призывает к кинжалу, к мести. К убийству. Но можем ли мы осудить за это человека, ожидающего смерти от «подлых гадов»? От «палачей самодержавных» — как сказал Пушкин? И не так ли сегодня сжимаются кулаки, когда мы слушаем новости?

Однако самым известным его тюремным стихотворением станет сочинение другого рода. Это «Юная узница» («La Jeune Captive») — самое популярное по количеству переводов в XIX веке стихотворение, по крайней мере в России. Фабула оды проста: поэт просыпается от звуков тихого плача. До него доносится нежный и скорбный монолог девушки, которая не может смириться с мыслью, что дни её сочтены:


Так, пробудясь в тюрьме, печальный узник сам,

Внимал тревожно я замедленным речам

Какой-то узницы… И муки,

И ужас, и тюрьму — я всё позабывал

И в стройные стихи, томясь, перелагал

Ее пленительные звуки[8].   


Как и в элегии, переведённой Боратынским, мы видим здесь как бы двойное движение. Так инстинктивно рвётся на свободу из силков птица, и не может вырваться. В человеке есть тот же инстинкт. И делает человека человеком — он. Его существо органически не приемлет цепей, кроме тех, что человек возлагает на себя добровольно. Без осознания подобной свободы — человека не вполне можно считать состоявшимся.

Слова узницы озарены печальным, но и возвышенным, и даже потусторонним светом. Ведь она так отчётливо видит будущее, которого не будет. Она смотрит на себя из этого будущего. Как бы с двух берегов сразу. Стихи Шенье становятся местом их встречи. Ведь поэт и сам находится не в лучшем положении. Он словно заворожён и тем, что слышит, и тем, что выходит из-под пера, и тем, что ждёт его самого. Тень неосуществлённой жизни окутывает настоящее странной дымкой. Но есть и другая тень, её отбрасывают стихи. Они отбрасывают тень в будущее, ещё неясное, но уже обещанное. И тогда уже читателя охватывает смятение. Ведь на том конце «другой тени» он видит себя. Сложная, страшная, потрясающая конструкция.


Те песни, чудные свидетели тюрьмы,

Кого-нибудь склонят певицу этой тьмы

Искать, назвать ее своею…

Был полон прелести аккорд звеневших нот,

И, как она, за дни бояться станет тот,

Кто будет проводить их с нею[9].


«Суд» состоялся 25 августа в тюрьме Консьержери — «прихожей смерти», как мрачно шутили в городе. История запомнила и «свидетелей», и «судей». Их имена прокляты в поколениях, и странно сознавать, что те, кто совершает злодеяния такого рода сегодня, думают обмануть историю. Всем 26 обвиняемым приговор составили заранее, требовалось соблюсти формальности. Помимо прочего, Шенье вменялись связи с «изменником родины» генералом Дюмурье (видимо, Шенье перепутали со старшим братом, человеком, действительно, армейским). Потом в зал пригласили главных свидетелей обвинения. Тех самых «подставных», показавших, что все подсудимые (за исключением одного священника) — состояли в сговоре с целью мятежа, побега и свержения Республики. На основе «показаний» подсудимых объявили «врагами народа». «Суд» удалился на «совещание». Потом огласили приговор. В шесть часов вечера того же дня Шенье поднялся на эшафот. 

«Воздух был еще достаточно прозрачен, — пишет де Виньи, — чтобы я мог различить цвет одежды на том, кто возникал между столбами. Я видел также просвет между ножом и плахой, и когда этот промежуток заполнялся тенью, я закрывал глаза. Всеобщий вопль возвещал мне, когда их следовало раскрыть.  После тридцать третьего вопля я увидел человека в сером фраке, поднявшегося в полный рост. На этот раз я решил почтить смелость гения, собрался с духом и встал, чтобы увидеть его смерть. Голова скатилась, и все, что там было, утекло вместе с кровью».

Тело поэта завалят землей на участке бывшего монастыря августинок. А ещё через два дня Робеспьер будет схвачен и казнён. Машина смерти встанет.

Что до тюремных ямбов, они дошли до нас практически случайно. Перед отправкой на «суд» узники сдавали собственное бельё — за ненадобностью, там-то и были спрятаны узкие полоски рукописи. Они разойдутся по друзьям и родственникам, и будут собраны в книгу, как мы уже говорили, только спустя четверть века Латушем. 

«Другая тень» осуществится.

Там, где общая могила, на территории монастыря, теперь частное кладбище. Здесь обретают последнее упокоение потомки тех, кто погиб на площади.

Ни семьи, ни детей у Шенье не было.


                       *  *  *

Когда скрывается в пещерном полумраке

       На бойне с блеяньем баран,

В овчарне пастухи, бараны и собаки

       Спокойны: не велик изъян.

Младенцев вместе с ним резвившаяся стая

       И девы юные, гурьбой

Ласкавшие его, в руно цветы вплетая

       И потчуя наперебой,

Его съедают вмиг и не грустят нимало,

       Сокрыт в сей мрачной глубине,

Я с ним уделом схож. Как быть? пора настала

        С забвеньем свыкнуться и мне.

Баранов множество других с судьбою сродной,

        Заполнивших всю эту клеть,

Вздев на кровавый крюк на бойне всенародной

        Народу бодро пустят в снедь.

А что ж мои друзья? Сквозь прутья мне подмогой,

        Подобно медлящим лучам,

Их были бы слова. И золота немного

        Они бы дали палачам...

Но бездной все грозит. Всем надобно укрытье.

        Живите в радости, друзья.

И Бавусу назло за мною не спешите.

        В иные времена и я

От горестей чужих, быть может, безучастно

        Глаза отвел бы в свой черед.

Так память обо мне досадна и опасна.

        Друзья, не ведайте забот.[10]



[1] «Месяцы» — дидактическая поэма Антуана Руше в духе «Садов» Жака Делиля.


[2] Перевод Вс.Рождественского.


[3] «Я знаю себя, всегда свободен и всегда служу. Быть свободным для меня означает свободно менять оковы» (подстр. пер. автора).


[4] «Я рождён для любви, мне знакомы её заботы/труды…» (подстр.пер.автора)


[5] «Никто более меня не уважает, не любит этого поэта, но он истинный грек, из классиков классик -- c'est un imitateur savant. От него так и пышет Феокритом и антологией». Из письма Вяземскому из Одессы, 1823.


[6] Пер. Е.Гречаной.


[7] Перевод Е.Гречаной.


[8] Перевод А.Апухтина


[9] К слову сказать, прототипом «идиллической» узницы послужила двадцатипятилетняя Эме де Куани, яростная роялистка и английский агент. Но Шенье мог и не знать об этом.


[10] Пер. Е.Гречаной