«Какой несчастный дар — воображение, слишком превышающее рассудок! Какой несчастный плод преждевременной опытности — сердце, жадное счастия, но уже неспособное предаться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний! Таково положение Муханова, и мое, и большей части молодых людей нашего времени».
Если можно было бы определить главное отрицательное свойство финляндской жизни Боратынского, её нетворческой, не витальной составляющей, то этим свойством была скука. От бессобытийности жизни, от однообразия, когда недели слипаются в месяцы, а будни неотличимы от праздников, охватывала не тоска, нет — а какое-то тихое, смертное уныние. Человек словно растворялся в вещах, его окружавших. Подолгу куковавший в вологодской глуши Батюшков знал подобное свойство — «Я не живу, а дышу, веществую», писал он. То же мог сказать о себе и Боратынский. После напрасных хлопот Жуковского он вернулся в полк ни с чем. Обратной стороной охватившей его хандры стало внутреннее ожесточение. «Бешенство скуки пожирает мое глупое существование», пишет Пушкин, сосланный из блистательной Одессы в псковскую глушь Михайловского примерно в то же время. То, как выражало себя «бешенство» Боратынского, известно по воспоминаниям Коншина. Оба поэта развлекались «троллингом». Мишенью для сатирических куплетов молодые люди избрали светское общество и даже власть. О том, каким эхом отозвались их сатиры, мы знаем по ближайшему окружению поэтов (сами тексты не сохранились) — поэтов стали сторониться. Для унтер-офицера Боратынского в подобном «изгойстве», кажется, не было большой новости. Хуже, чем ему было — было некуда. А вот ротный командир Коншин, втянутый Боратынским в «шалости», в результате был вынужден выйти в отставку. Единственный близкий товарищ поэта, он вскоре уехал из Финляндии. «Свинцовые крылья» времени, казалось, вот-вот «задушат» Евгения Абрамовича.
…Осенью 1823 года в петербуржском «офисе» нового генерал-губернатора Финляндии графа Арсения Андреевича Закревского — в доме на Екатерингофском проспекте напротив Никольского собора — нередким посетителем стал популярный английский художник Джордж Доу. Он жил и работал в Петербурге уже четыре года — по приглашению Александра I, и писал парадные портреты российских генералов, героев войны 1812 года. Художник уже заявил себя как мастер данного жанра, чуть ранее написав портреты других генералов, английских победителей Наполеона. Разумеется, российскому императору было не с руки отставать от союзников. Портреты его генералов, выполненные тем же художником, и выставленные в Эрмитаже, должны были напоминать, кто был подлинным, а не мнимым освободителем Европы.
Портеты Доу, действительно, поражали живостью и точностью изображения. Способствовала непривычная для академизма техника: Доу работал крупными, «сырыми», яркими мазками. Пушкин называл его кисть «свободной и широкой», а самого художника «быстрооким», что весьма точно, если учесть скорость, с какой работал мастер. Некоторые портреты генералов, например, Барклая де Толли, Беннигсена, Платова, Аракчеева действительно сообщают зрителю «живое» ощущение человека. Однако поставленная «на поток», живопись Доу сделалась однообразной. Сколько не усаживай генералов, их позы начинали повторяться, а наградной «иконостас» делал и вовсе почти неразличимыми. Что уж говорить о Доу, каким он был в Англии. Нет, от экспрессивного романтика на петербуржских портретах мало что осталось.
Психологию подобной метаморфозы вскоре исследует Гоголь. Как и в «Портрете», предметом изображения модного художника мечтает стать вся петербуржская знать. Многим это удаётся, например, жене новоиспечённого генерал-губернатора Финляндии Аграфене Закревской. Осенью 1823 года она возвращается из длительного путешествия по Италии. В знак воссоединения супругов, чья семейная жизнь ещё недавно была предметом сплетен, генерал заказывает портрет жены. Он заказывает его художнику, которому и сам недавно позировал как участник событий 1812 года.
На «ростовом» (220 см. на 147,5 см.) портрете изображена молодая женщина 23 лет. Она стоит, опираясь локтем на баллюстраду, которая угадывается под ниспадающими складками бархата. Её голубое платье в «ампирном» духе (с высокой талией под грудь) прекрасно сочетается с красным цветом бархата. Руи, шея и плечи открыты. Ноги скрещены. По «античной» моде того времени платье подчеркивает естественный, «природный» силуэт тела. Не трудно заметить, что графиня обладает античной, полной эроса грацией. Магнетизм его ауры усиливает прозрачная накидка. Она легко и почти невидимо обволакивает и руки, и бёдра женщины, словно повторяя соблазнительное движение линий её тела. Но сама композиция портрета не оригинальна. За основу для Закревской Джордж Доу взял свою старую работу. Это был портрет актрисы О’Нейл, сделанный в Англии. Та же поза, та же балюстрада, тот же бархат и даже луна — та же, меланхолически восходящая над шапками итальянских пиний. Только у Закревской луна восходит над Никольским собором, хорошо видным из окон дома, где создавался портрет графини[1].
Англичанка изображена в профиль, она глядит вдаль, на сторону. Не смотрит в глаза зрителю и русская графиня. Её взгляд направлен чуть выше того, кто ею в данный момент любуется. Так смотрят внутрь себя, перебирая приятные воспоминания. Вяземский называл Закревскую «Медной Венерой». Это буквально, а не только символически, верно, если учесть рыжеватый оттенок её волос. Да и золотистый итальянский загар на портрете заметен. Голова женщины убрана по моде того времени («В кудрях мохнатых, как болонка…» — скажет о таких причёсках Боратынский). Но взгляд? «Яркий глянец черных глаз, / Облитых влагой сладострастной»? На картине Доу мы вряд ли ощутим огонь, обжигавший поэта. Скорее, некую поволоку, которая туманит взгляд, когда человек попадает во власть минувшей неги. А разлёт бровей и лёгкий, и дерзкий — в точности как описывали современники.
Аграфена Фёдоровна родилась в семье графа Фёдора Андреевича Толстого, любителя-библиофила и собирателя древностей. По матери она происходила из рода Мясниковых, богатейшей купеческой фамилии России. Прадед её, старовер Иван Мясников, к середине XVIII века владел металлургическими заводами, поставлявшими железо и медь («Медная Венера»). Состояние его было настолько великим, что, разделённое меж дочерями на приданое, составило капитал для поколений нескольких известных дворянских фамилий. Браки такого рода были делом обоюдного расчёта, даже сделки. Знатные, но небогатые аристократы обретали капитал, а купеческая дочь — дворянский статус и положение в высшем обществе. Закревскую, например, назвали в честь бабки Аграфены, которую заводчик Мясников выдал замуж за Алексея Дурасова, человека из старинного, но обедневшего дворянского рода. Дочь той Аграфены — Степанида, мать Закревской, «обогатит» Толстых, выйдя замуж за графа Фёдора Андреевича, чья страсть к собирательству наконец обретает финансовую прочность. Аграфену же Фёдоровну выдали за Арсения Закревского. Это был человек вдвое её старший и далеко не богатый, но перспективный и даже весьма близкий к императору. Который принимает в его сватовстве деятельное участие. Трудно отказать такому свату. Повторимся, в подобных «сделках» не было ничего необычного, Закревскому могли только завидовать. Большая часть браков и так имела в основе экономический расчёт, и счастье, если он хотя бы немного совпадал с чувством. Чаще — не совпадал вовсе. Но кого это волнует, особенно если сделку «сопровождает» император? И что тогда происходило в душе женщины? Льву Толстому только предстояло написать об этом «Анну Каренину».
Итак, на портрете у Аграфены Фёдоровны томный, мечтательный взгляд. Ей, действительно, было что вспомнить. Она уедет в Италию сразу после смерти матери, к которой, как говорят, была крепко привязана. Поводом к лечению заграницей станут нервические припадки. Вместе с Закревской отправится и её овдовевший отец. В путешествии он как следует удовлетворит свою страсть к собирательству. Страстям посвятит себя в Италии и Аграфена Фёдоровна. Горечь утраты она компенсирует любовными победами. В путешествии она познакомится с принцем Леопольдом Саксен-Кобургом, будущим королём Бельгии, и быстро «скандализирует» общество связью с ним. Впрочем, недолгой. «Я слышал, что на бале во Флоренции Кобургский объявил А.Ф., что не может ехать за нею в Ливорно; она упала в обморок и имела обыкновенные свои припадки» (вспоминает А.Я.Булгаков, друг семьи Закревских).
Сплетни о «припадках» дойдут до Петербурга. Но поскольку Аграфена Фёдоровна с самого начала семейной жизни положила себе полную свободу в отношениях, то и муж её Арсений Андреевич смотрит на происходящее сквозь пальцы. Тем более что после смерти тёщи капитал находится в его власти. Подобно Каренину, он желает, чтобы соблюдались внешние приличия. Что касается чувств, они, кажется, никогда не присутствовали между супругами. В покоях Аграфены Фёдороны ещё до отъезда в Италию часто задерживаются молодые адъютанты графа, и она этих встреч не скрывает[2]. Когда Закревская окажется, наконец, в «интересном положении», Боратынский заметит, что «беременность её кажется непристойною». Правда, случится это уже после интересующих нас событий.
Перемена была разительной. После сказочной Италии с её полуденными страстями Аграфене Фёдоровне предстояло «изгнание» к мрачным утёсам Финляндии. В глушь, в провинцию. Где на холодных берегах уже бесится от скуки Боратынский. Можно представить, что ожидает «Клеопатру Невы» (как её впоследствии назовёт Пушкин) — в Гельсингфорсе, особенно в зимнее время. Развлекать себя и русско-шведское общество она будет сама. В Финляндии Аграфена Фёдоровна возвращается к тому, с чего начинала: к адъютантам мужа. Всё это блестящие молодые люди примерно одного или чуть старшего возраста: Александр Армфельд, Николай Путята, Александр Муханов. В той или иной роли каждый из них станет участником спектакля жизни, который Закревская поставит «при дворе» генерал-губернатора, а Путята (со временем) и вообще — ближайшим другом и родственником поэта. Чтобы драматизировать ситуацию, чтобы усилить интригу, Закревской требуются новые интересные личности. На смотре во Фридрихсгаме, где стоит Нейшлотский полк, адъютант Путята приметит Боратынского. Они близко сойдутся. Умный, красивый молодой человек, да ещё известный поэт — нет, мимо такого пройти невозможно. Евгения Абрамовича переводят в столицу. Маятник летит в обратную сторону. На смену скуке и серости полковой жизни приходят любовные игры, только теперь не на Фурштадской (у Пономарёвой) — а на сверкающем от света свечей паркете губернаторского дома (у Закревской).
Быт финляндской жизни генеральского адъютанта можно представить себе по дневникам Александра Муханова, одного из новых приятелей поэта. Ничего событийного в них, кажется, нет. Жизнь делится на служебную, то есть присутствие на скучных официальных приёмах, «беганье и хлопоты бумажные», разъезды по делам или для рассеяния жизни («Ночью катаемся с генералом в санях») — и жизнь домашнюю, когда Муханов спит, или читает «О Германии» де Сталь, или занят «переводом замечаний наполеоновых на частную жизнь», или пишет дневник, или страдает бессонницей, или страдает похмельем, или мастурбирует («жертвоприношение мое чувственности и воображению в честь А[вроры]» — как сказано!). И здесь мы приближаемся к сфере, составляющей ещё одну часть жизни молодого офицера: к сфере любовно-светской.
«1825-ой год. Гелзингфорс. 1/13 генваря. Накануне 200 человек пляшут у генерала, которые для меня не существуют. Во время ужина не отхожу ни минуты прочь от А[вроры]; она хороша как Бог; дышу ей одною и радостно встречаю новый год. Мефистофилес в ссоре с Мессалиной. Сцена наверху у министра финансового в комнате. La Moglia пытается знать что говорит Месс[алина] в беспамятстве; она упрашивает меня рассказать ему ее измену, не находя довольно силы душевной на сознанье».
Такой увидел встречу нового, 1825-го года на балу у губернатора адъютант Муханов. Кто же были действующие лица этого праздника страсти? Помимо официальных гостей, никто из которых не догадывался, на каком спектакле они присутствуют? Во-первых, снова Аврора — семнадцатилетняя красавица-шведка Аврора Шернваль из ночных фантазий молодого неженатого офицера, предмет его страсти. Во-вторых, «Мефистофилес» — другой адъютант губернатора, женатый барон Армфельд. Как видим, у него роман с «Мессалиной» — Закревской, правда, сейчас они в ссоре. Кто бы ни была La Moglia (видимо, искаженное итальянское La Moglie, жена) — она явно заинтересована в том, чтобы «Мефистофилес» «отлепился» от «Мессалины». С этой целью она просит Муханова как бы между делом сообщить «Мефистофилесу» о нетрезвых откровениях Закревской. Якобы у Закревской новый фаворит. Как адъютант губернатора, Муханов вхож и к графине. Но La Moglia (и мы) не узнает, в чём она каялась или торжествовала. Муханов уверяет, что она «жалуется на головную боль» и только. La Moglia не верит и Муханов находит предлог, чтобы ретироваться домой, да и поздно уже. «1-го генваря, — записывает он в дневнике, — не знавши, что сделалось ночью, не решаюсь показаться». И совершенно напрасно! Потому что к вечеру первого января тучи всё равно расходятся. Начинается новый спектакль. «Мефистофилес» помилован и лежит у ног «Мессалины». Муханов наслаждается Авророй. Расходятся под утро («Возвращаюсь домой, иду снова с Путятой и с Баратынским»). Боратынский в курсе мухановской страсти, и знает, что она взаимна. Он даже пишет ему стихотворный запрос, в котором недвусмысленно спрашивает об успехах приятеля на любовном фронте[3]. Замечательно, что Закревская и сама прекрасно понимает, какой спектакль ставит. В каком «карнавальном хронотопе» старается жить. Это хорошо видно по записи в регистрационных бумагах, которую приводит в письме Боратынский: «В Фридрихсгаме, — сообщает он Путяте, — расписалась она в почтовой книге таким образом: Lе ргiпсе Сhоu-Сhегt, hегitiег ргеsоmрtif du гоуаnmе dе lа Lunе, аvес unе рагtiе dе sа соuг еt lа moitiе dе sоn serail»[4].
«Веселость природная или судорожная нигде ее не оставляет», — добавляет он.
«И мимо всех условий света / Стремится до утраты сил, / Как беззаконная комета / В кругу расчисленном светил». Это знаменитая фраза будет сказана Пушкиным о Закревской в 1828 году — три года спустя после истории Боратынского. Чуть позже в восьмой главе "Онегина" появится "Клеопатра Невы" — обольстительная красавица Нина Воронская, в образе которой словно сходятся и вымышленная Нина из "Бала", и реальная Закревская. «Я уже слышал, что ты вьешься около моей медной Венеры, — пишет Пушкину Вяземский, — но ее ведь надобно и пронять медным благонамеренным». В отличие от Софьи Пономарёвой, взимавшей плату в виде произведений альбомного искусства, и всякий раз отступавшей, стоило интриге выйти за рамки салонной куртуазности — Закревская выставляла недвусмысленные требования, и Вяземский знал об этом. На литературном слэнге поэтов пушкинского круга «благонамеренным» обозначалось мужское достоинство. Им-то и следовало «пронять» Аграфену Фёдоровну. Происхождение «термина» восходило к пародии на журнал Измайлова «Благонамеренный», над показным пуританизмом которого издевались поэты пушкинского круга (напомним, что даже в «Евгении Онегине» обыгрывается его «второе» значение[5]). Что касается предупреждения Вяземского, оно было вполне уместно. В то время Пушкин был болен и о своём «благонамеренном» говорил «то же, что было сказано о его печатном тезке: ей-ей, намеренье благое, да исполнение плохое».
Но Боратынский не такой циник. Закревская для него — Магдалина. Или Альцина из «Неистового Роланда» — волшебница, обречённая превращать любовников в монстров. Женщина в страдательном залоге. Кто бы из «благонамернных» не представительствовал сейчас в её спальне, адьютант Армфельд, открыто вступивший в любовную схватку с «хищником», или «скрытый благонамеренный» адъютант Путята — Боратынский сближается с Закревской своим образом. В истории с поэтом на первом месте его поэтическая «выгода», и для нас тоже — а не спальня. Подобной «выгодой» станут не только несколько шедевров любовно-психологической лирики. Но и большая стихотворная повесть «Бал». То, что она выйдет совместно (конволютом) с «Графом Нулиным» Пушкина — будет иметь помимо собственного ещё и «прирастающий» смысл.
Возможно, название «Бал» подсмотрено Боратынским у Альфреда де Виньи. Есть у французского поэта такая вещь, причем одна из ранних. В начальном описании бального кружения обе вещи схожи. Но там, где Виньи переходит к прямому рассуждению о недолговечности женской красоты и беспечности, о том, что надо наслаждаться моментом счастья, ибо оно скоротечно — Боратынский тоже говорит о скоротечности и даже иллюзорности, но не прямо и не счастья, а подлинной близости между мужчиной и женщиной, пусть даже и в апогее чувственности. Не будем забывать, что «Бал» начинается балом, но заканчивается поминками. Не в силах удержать любовника, Нина убивает себя — кстати, в отличие от Закревской, которая расстаётся с любовниками с лёгкостью и живёт долго.
* * *
Страшись прелестницы опасной,
Не подходи: обведена
Волшебным очерком она;
Кругом ее заразы страстной
Исполнен воздух! Жалок тот,
Кто в сладкий чад его вступает:
Ладью пловца водоворот
Так на погибель увлекает!
Беги ее: нет сердца в ней!
Страшися вкрадчивых речей
Одуревающей приманки;
Влюбленных взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар — не жар любви.
Стихотворная повесть «Бал» писалась Боратынским параллельно с романом в стихах Пушкина «Евгенией Онегин» («повесть» — «роман», отметим). Судя по спискам и первым публикациям отрывков, оба поэта работают как бы с оглядкой друг на друга. Интересно, как двоится или отзеркаливается ситуация «Онегина» в «Бале», и наоборот. Как одновременно оба поэта создают женские образы, какую траекторию развития придают им и какой психологией наполняют. Герой «Бала» Арсений (тёзка губернатора Финляндии) сперва является Нине, молодой супруге старого князя и светской обольстительнице — в образе Онегина. Мы видим охлажденного жизнью байронического типа, впрочем, в отличие от Онегина, лучше образованного и не столь циничного. В этом они с Ниной сперва и сходятся — в презрении к свету и его условностям; в свободе, которую каждый по-своему, как им кажется, ищет и ценит. Но— ненадолго:
Мои любовники дышали
Согласным счастьем два-три дня;
Чрез день-другой потом они
Несходство в чувствах показали.
Забвенья страстного полна,
Полна блаженства жизни новой,
Свободно, радостно она
К нему ласкалась; но суровый,
Унылый часто зрелся он…
А потом Арсений и вовсе превращается в Ленского. Весь его «байронизм» улетучивается, стоит ему случайно узнать, что первая его любовь Оленька (отражение Ольги Лариной, в которую влюблён Ленский) — была, оказывается, ему верна. Что безымянный его соперник лишь разыграл тогда любовь — ему назло, на ревность. В точности как Онегин разыграл Ленского. И у Пушкина, и у Боратынского была дуэль. Но Пушкин убивает Ленского. А Арсений Боратынского, наоборот, выживает, и продолжает интригу повести. Так, сходясь и пересекаясь, творческие линии поэтов бегут подобно путям на большом железнодорожном вокзале. После дуэли Арсений-Ленский уезжает в странствия залечивать оскорблённое самолюбие; возвращается в Петербург «охлаждённым» («байронической личностью») — встречает Нину, которая соблазняется «онегинской» аурой Арсения и соблазняет его. А потом прошлое переигрывается. Чувства Арсения к Оленьке оживают. Нина? А что Нина… Нина всё выдумала. Нина сама виновата.
О решении бросить любовницу Арсений сообщает по почте — у него не хватает мужества даже на то, чтобы сказать об этом в глаза. В письме он читает Нине отповодь о невозможности любви меж ними — точь-в-точь как когда-то Онегин выговаривал Татьяне. Да, в этот момент Нина чувствует себя Татьяной. Напомним, что и та, и та первой делают шаг навстречу избраннику. Но их пути сразу и расходятся, ведь Татьяна предлагает жертву, а Нина её ищет.
Надо полагать, по опыту с Закревской Боратынский знал, что такое быть жертвой.
Мы видим, что Арсений — совсем не возвышенный герой дамских дум. Не о таких читала Нина в книгах. Не о таких писал Байрон. Не за такими отправились в ссылку жёны декабристов. Если кого-то из литературных персонажей он и напоминает сейчас, то пушкинского «Кавказского пленника». Который тоже не может ответить на предложенную черкешенкой страсть, потому что в России у него «всё сложно». Ни он, ни Арсений не годятся на роль романтического героя в принципе. Нет у них нужных «исходных данных». В отличие от Онегина (или героев Байрона) — «опустошённость» и «охлаждённость» Арсения носят не экзистенциальный характер. Не бремя плодов европейской цивилизации — не цинизм светского общества — не трагические обстоятельства большой истории — или философские убеждения — «охладили» его. Нет, тут обычная история. Даже историйка. Шутка. И Нина вынуждена сама занимать оставленное место. Главный романтический герой «Бала» это она. И в своей экзистенциальной претензии к мирозданию она, как настоящий герой, пойдёт до конца. Теперь она — это Онегин (правда, уже из восьмой главы романа). А Арсений, стало быть, — Татьяна. Его любит Нина, а он отдан Оленьке — подобно Татьяне, которая принадлежит старому генералу. В Нине открываются подлинные чувства, столько лет дремавшие под спудом пресыщения. Вспыхивает настоящее чувство и в Онегине. Но поздно. «…я другому отдана; / Я буду век ему верна», мог бы ответить Нине-Онегину Арсений-Татьяна. Оба остаются ни с чем. Боль тем нестерпимее, что и Татьяна, и Арсений ушли во власть ничтожеств: одна к генералу, а другой к деревенской жеманнице «С очами темно-голубыми, / С темно-кудрявой головой». Тип мужчины и женщины, презираемый и Онегиным, и Ниной. И что теперь делать? Мы уже воображаем Онегина на баррикадах, или, как Байрона, в Греции. На Сенатской. Или на Кавказе. Но роман Пушкина остаётся не окончен. Там, где он обрывается, он обрывается потому, что из сюжета уходит поэзия. Дальше должна говорить проза, но у Пушкина «роман в стихах», так что… И за героев-мужчин снова вынуждены отвечать женщины. В своём споре за право на свободу выбора — право делать и осознавать свои ошибки, и нести как за вызов, так и за проигрыш личную ответственность — Нина поступает единственным образом. Она убивает себя. Сцена её смерти есть выдающаяся сцена. Она словно отзеркаливает ситуацию в «Онегине». Та же ночь, та же спальня, та же свеча, та же старая няня. Но женщина, которая лежит в постеле, уже мертва. Старуха беседует с покойником.
Здесь бы и поставить точку. Но нет, Боратынскому зачем-то надо перечеркнуть не только жизнь Нины. Он дописывает «повесть» так, как будто хочет «обнулить» даже её поэтические достижения. Мы ждём взрыв, но слышим всхлип. Главную героиню хоронят спешно, суетно и беспечально, словно хотят поскорее сбросить в Лету. Проза торжествует:
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак с желудочной тоски
Скропал на смерть ее стишки.
Обильна слухами столица;
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.
Мы вправе спросить себя, зачем Боратынскому потребовалось так жестоко обойтись с той, которой было отдано столько страстных строф? Которой он любовался как читатель — и вдохновенно, как автор, служил? К чему был весь этот романтический бред? Если его сюжет оказался нулевым? А к чему была Софья Пономарёва? Или Закревская? Для Боратынского ответ прост, он и сам сознавал своё преимущество. «Напишу несколько элегий и засну спокойно. — Признавался он Путяте. — Поэзия чудесный талисман, очаровывая сама, она обезсиливает чужие вредныя чары». Но что делать тому, кто не поэт? У кого нет другой, кроме чувственной, выгоды и правды? Таким как Муханов, например? Который вскоре жестоко обойдётся со своей Авророй, и будет потом сам же наказан? Или Армфельд и его несчастная супруга? Во что превращает человека бесконтрольное влечение страстей, как бы спрашивает автор? Что в итоге происходит с «беззаконной кометой» в «кругу расчисленных светил»? Каков финал спектакля? Никакой, отвечает Боратынский. Комета красиво летит, но потом от неё не остаётся следа. Если, конечно, не считать дурных стишков. Романтический поиск героя со «своенравным ликом» в толпе случайных поклонников — проверка через страсть, чувственность — все эти завышенные ожидания — приводят лишь к пустоте и отчаянию. «Она ласкала с упоеньем / Одно видение свое. / И гасла вдруг мечта ее». И Нина, и Закревская ошиблись в способе. Поэтому беременность графини и выглядит «непристойной». Ведь она читала выпуски журнала «Благонамеренный» не для этого. У кометы не может быть продолжения. Но проза, повторимся, торжествует. Литературный герой гибнет, а в реальности на Исаакиевской площади поднимается настоящий дворец. Потому что Лидочка — Закревская-младшая — выросла. Потому что ей пора показывать себя. Потому что она будет делать это, как положено, под чутким руководством матери. Когда, например, мать приглашает к дочери молодых людей обоего пола из числа готовых к «шалостям». Когда после вина и закусок свечи гаснут. И когда в наступившей темноте мужчины и женщины, и Закревская с Лидией, разбиваются ощупью на пары. Фильм «Широко закрытые глаза» дорисует читателю картину.
Окрылённый чувственной страстью, герой сперва возвышается до романтических высот, но потом «обрушен» в самые низины обывательской жизни. Или в смерть. Или в прозу, в Печорина, который вот-вот появится. Да и сам Боратынский словно в подтверждение собственных строф вскоре женится на такой «Оленьке». Но не слишком ли просто всё тогда складывается, можем спросить мы себя? Ведь мы чувствуем, что герои «Бала» куда более одинокие создания, чем Онегин или Печорин. Что если у этого одиночества экзистенциальная основа? Что если человек вообще не может нигде и ни в чём отыскать родственную душу, спрашивает поэт. Люди разъединены от рождения и никой брак или страсть не способны разрушить между ними стену. Мы обречены на «несходство в чувствах», и чем более развиты души, тем они обречённее. Каждый заперт в своём одиночестве. И нет выхода покончить с ним кроме как покончить с собой (как Нина — выпив яд). Или как Арсений растворить себя в семейном быту с человеком «Со сладкой глупостью в глазах, / В кудрях мохнатых, как болонка». А счастье? Ну что счастье… «это только случайное спряжение мыслей, не позволяющее нам думать ни о чем другом, кроме того, чем переполнено наше сердце».
…В рецензии на «Бал» уже знакомый нам Орест Сомов писал, что Боратынский доказывает знание сердца светской прелестницы, «в которой притворство борется с оскорбленным самолюбием и с чувством еще нежнейшим и еще более исключительным — с любовию!». Критик хорошо знал, о чём пишет. Как мы помним, ещё недавно он и сам сходил с ума из-за одной такой прелестницы. Плетнёв и Дельвиг сброшюровали «Бал» под одной обложкой с «Графом Нулиным». Предположим, что причина была не только технической (или коммерческой) — но и концептуальной. В обеих вещах мы имеем дело с «нулевым сюжетом»; и там, и там мужской герой — «фук», никто. Но женские образы? Один из издателей, Дельвиг, хорошо знал свойства прелестниц, изображённых Боратынским (замужняя Нина) и Пушкиным (замужняя Наталья Павловна). К 1828 году он и сам перебывал во всех ролях похожей драмы. И в роли неудаливого воздыхателя, и героя-любовника при живом муже, и любовника, при живом муже отвергнутого, и даже самого мужа. И Закревскую он тоже хорошо знал. Его бывшая пассия Пономарёва (как и нынешняя жена Софья) умели прекрасно делать «жесты» в духе героини из «Графа Нулина». Но стоило обнадёженному поклоннику перейти черту светскости (то есть, подобно графу, просто проникнуть в спальню) — как прилетала пощёчина. Незапертую спальню, между прочим. И не потому прилетала, что вымышленная героиня «Нулина» — или реальная Софья Пономарёва — были добродетельны как Лукреция. Нет. А потому что место любовника уже занято. И над заварухой в усадьбе больше всех смеётся «…Лидин, их сосед, / Помещик двадцати трех лет».
Как тут не вспомнить идиллика Панаева, который снисходительно наблюдал за «молодыми львами», обивавшими порог салона его «неприступной» красавицы.
[1] Портрет актрисы хорошо виден на картине А.Е.Мартынова «Посещение Александром I мастерской Дж.Доу в Зимнем дворце». Потрет самой Закревской долго висел в ее петербуржском доме, пока не переехал вместе с хозяевами в Италию. После смерти Закревской в 1879 году следы его в Италии теряются. Только в 1990 году портрет появляется на Сотбис. Его недорого покупает частная галерея Алекса Лохмана в Кёльне, где он по сей день и находится.
[2] «Хорошо, что Аграфена Фёдоровна была такой нравственности, что с первых же дней после свадьбы умела найти себе утешение — у её мужа были атютанты. Как Аграфена Фёдоровна любила своего мужа и дорожила его честию и своей, известно очень хорошо всем в городе. Расчётливый же муж молодой богатой жены, любивший гораздо более женины деньги, нежели её самое и супружескую честь, не убивался её развратом, которого она не заботилась и скрывать». (Из воспоминаний графа Федора Петровича Толстого).
[3]Что скажет другу своему
Любовник пламенный Авроры?
Сияли ль счастием ему
Ее застенчивые взоры?
Любви заботою полна,
Огнем очей, ланит пыланьем
И персей томных волнованьем,
Была ль прямой зарей она
Иль только северным сияньем?
(«Запрос Муханову»)
[4] «Принц Шу-Шер, предполагаемый наследник Лунного королевства, с частью своего двора и половиной своего сераля» (франц.).
[5] Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!