
* * *
как долго я на белой книге спал,
и книга по слогам меня читала,
а розовый скворец вино клевал,
ему вина всегда бывает мало —
как сладко, проникая между строк,
ловить ее некнижное теченье,
пока во тьме земли копает крот,
мой город-крот, темно его значенье
* * *
невысокий мужчина в очках с бородой
на чужом языке у меня под луной
раскрывает, как рыба, немые слова —
я не сплю, ты не спишь, и гудит голова
значит, что-то и вправду случилось со мной,
пела птичка на ветке да стала совой,
на своем языке что-то тихо бубнит
— и летит в темноте сквозь густой алфавит
* * *
...немногих слов на лентах языка,
но слишком неразборчива рука,
и древо опускается во тьму,
затем что непостижная уму
из тысячи невидимых ключей
сплетается во тьме среди корней
и новый намывает алфавит, —
ручей петляет, дерево горит
* * *
на дне морском колючий ветер
гоняет рваные пакеты,
а где-то в небе крутит вентиль
жилец туманной андромеды,
и дождь стучит над мёртвым морем,
солёный дождь в пустыне света,
как будто щёлкает затвором
создатель третьего завета,
но стрелы падают сквозь тучи,
не достигая колыбели, —
по-колыбельному певучи
неотличимые от цели
* * *
низко стоят над москвой облака,
сквозь облака ледяного валька
стук раздается в сырой темноте —
всадники с гнёздами на бороде
едут по улицам, свищут в рожок,
и покрывается плёнкой зрачок,
птичьим пером обрастает рука,
в белом зрачке облака, облака
* * *
Д. Т.
Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа
первой поверх покрывает лицо и руки;
даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока
или на Фета, его наливные звуки, —
обрастаешь вещами, и вещи пускают корни,
шкаф или штору подвинуть — уже проблемы:
высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,
гладкие плавают в мыльной воде морфемы.
Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,
комнаты, где не погашен огонь, ампира
бесконечные лестницы — набережные канала, —
бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.
* * *
Москва! несгораемый ящик
моих неземных платежей —
пропал полированный хрящик
в бурьяне пустых площадей.
На римских руинах Манежа
гуляют столичные львы.
Уносят высотные краны
на небо фрамуги «Москвы».
Наденешь резиновый плащик —
и в путь, не касаясь земли.
Я был неумелый рассказчик:
ладони в кирпичной пыли.
Зашейте меня, как военный
пакет за подкладку, — Москва!
и гонят по небу, как пленных
полвека назад, — облака.
* * *
И.К.
Под Рождество на Чистопрудном
бульваре, где я жил когда-то,
сердечко ёкает в нагрудном
кармане старого солдата —
ключом на проволочной связке
я открываю эти двери,
где наши детские коляски
и наши чёрные портфели.
Я прохожу по коридору
под безутешным снегопадом —
я слышу запах «Беломора»,
кофейным пахнет суррогатом.
Кому накрыли стол под лампой?
Зачем рыдает радиола?
Метель беснуется за рамой —
и мятный привкус валидола.
Они пройдут из тёмных комнат.
Мне разговор их непонятен.
Как много в доме тёмных комнат!
Как мало в мире светлых пятен.
Когда всю ночь на Чистопрудном
зима качает фонарями
и поднимается по трубам
над ледяными зеркалами, —
тогда по ниткам, словно черти,
сигают ангелы на стогна
и крылья складывают в плечи.
И заколачивают окна.
* * *
С.Я.
Смотри —
как выросла за лето
рука пророка
Даниила!
По жёлтым улицам
Ташкента,
видать, она меня
водила.
Скрипел айван
и пахло пловом,
белела в темноте
извёстка.
А вдоль айвана
шла корова
и на ходу жевала
звёзды.
Куда ещё?
Анхор сквозь пальцы
бежит, как рисовые
зёрна. Весь вечер
ждут Сусанну
старцы. У них
глаза, как прежде,
чёрны.
А я тебя таким
запомню: твой
хлебный запах
на рассвете.
Я все твои
каменоломни
пройду с фонариком
— вот этим.
И пусть болит
пустой в кармане
рукав пророка
Даниила.
«Я собираю эти камни!»
Смотри —
как выросла
могила.
* * *
А. Л.
На старом кладбище в Коломенском,
где борщевик в ограды ломится,
как черти в повести у Гоголя,
и вороньё по крышам цокало, —
в углу под вязами столетними
стоял собор Усекновения
главы Предтечи.
Я заходил сюда от случая.
Здесь над оврагами певучая,
дощатая и комариная
стояла тишина старинная,
и как-то раз, под воскресенье,
калитка в храм Усекновения
была открыта.
И я вошёл под этот стрельчатый,
нерусским гением отмеченный,
московским воздухом заточенный
и жестью наспех заколоченный
свод храма, где остатки росписи,
как острова на белом глобусе,
плывут под куполом.
Там за колоннами в предбаннике,
где друг за другом, как блокадники,
пророки со святыми лепятся,
была в стене пробита лестница,
винтом под купол уходившая,
облупленная и прогнившая;
сырая, тёмная.
И я полез, глотая запахи,
по этой лестнице, где за ноги
хватают мертвецы и крошится
кирпич в руках, сдирая кожицу,
и тыщу лет впотьмах карабкался,
пока на белый свет не выбрался
и дух не перевел.
А наверху! Под кровлей звонницы,
как на гигантской переносице,
Москва поблескивала линзами
и на меня смотрела пристально,
а я стоял над этим городом,
и чей-то голос тихим шепотом
мне говорил, что всё наладится,
пока на небе Вечный Пьяница
гремит зелёными бутылками
и летний дождь шумит над пыльными
крестами кладбища в Коломенском —
что всё когда-нибудь закончится
«МУРАНОВО»
«Может быть, счастье —это только случайное
спряжение мыслей, не позволяющее нам думать
ни о чем другом, кроме того, чем переполнено
наше сердце. Кто из нас мог анатомировать
эти мгновения, такие короткие в человеческой
жизни? — Что до меня, то я об этом никогда
не думал».
Е.А.Боратынский в письме к матери, 1816
1.
...машина понеслась на холостом
под гору, где река и сходни в небо
— и камыши вытягивают воду.
Бросив руль, смотрела на солнце:
дрожит, как пуговица на нитке.
Не могла найти сигареты.
Я спросил: «Чем кончилось дело?»
«Украденные вещи мы вернули.
Я его, конечно, налупила.
Но толку — что? Его отец решил,
он в Англию отправится на лето,
а после перейдет в другую школу».
«И всё?» — «Всё». Колеса заскрипели
по гравию. «Давай зайдем в палатку», —
и пуговица в зеркале застыла.
«Продайте нам вино и сигареты!»
2.
Мы обошли кругом добротный,
в английском стиле, дом.
Дощатая веранда на боку
висела, как стрелковая кабина.
Башня приземистая, с бойницами.
Не дом — настоящий бронепоезд.
Зато знаменитые луга! от порога
они спускались плавно, лениво
и за рекой вставали, как волны.
А солнце садилось, забирая
небо розовой рябью до горизонта.
Здесь, в аллее, совсем стемнело.
Я поднял голову. «Могучие
и сумрачные дети», — вспомнил строчку.
«Смотри, огонь», — кивнула. В полумраке
едва мерцала красная лампада.
3.
«Ушла, когда его отдали в школу, —
она легла в траву и закурила. —
Потом сошлись, опять расстались.
Так и рос на два дома... Где мы?»
«Этот был женат удачно — большая
для русского поэта редкость.
Выстроил дом, занимался лесом.
Досками торговал, но разорился.
Написал “Сумерки”, лучшую книгу.
Был, судя по всему, счастлив.
Умер внезапно, в Неаполе. Ничего
толком не успел увидеть».
«...а потом осталась одна
и, чтобы не сойти с ума, поехала с ним
в Италию. Рим, Равенна, Феррара —
через месяц вернулась другим человеком».
4.
Я подошел к дому, заглянул в окна.
Посреди комнаты на паркете
лежали серые пятна.
Было видно кое-какую мебель —
кушетку, ширмы. Огнетушитель,
как часовой, у двери.
Я собрался уходить, но вдруг
тени по углам зашевелились.
Кто-то снулый вышел:
с ногами в кресло, накрылся пледом.
Другой на корточках между окон.
Включили транзистор
– загорелся зеленый огонь эфира.
Сидели без света, и мне
показалось, что я слышу голоса.
Но я ошибался, они молчали.
5.
«Решила окунуться. Подержи».
Протянула тряпичный узел —
сорочка, джинсы, комочки белья.
Тёплая ткань пахла
хлебом и бензином.
Она встала на краю сходен,
и тёплый торфяной воздух
облепил голое тело:
тонкая голень, крупные ягодицы.
Присела, соскользнула, исчезла
под речной кожей. «Вода — сказка!» —
долетело с того берега.
Я стал смотреть во тьму
и скоро увидел под водой
молочное мерцание.
Раздвигая воду, она возвращалась.
6.
Чёрные зрачки сосков, мокрая
арабская вязь на лбу. Прижалась
— бёдрами, животом, грудью.
Скользкие плечи в помарках ряски.
Одежда намокла, но сквозь холодный
хлопок хлынуло тепло. Оно
разливалось, как тёмное молоко,
по всему телу. Я закрыл глаза.
Тысячи темных аллей,
где огни вспыхивают и гаснут
во влажных еловых складках,
расходились лучами.
А мы стояли на мокрых сходнях,
и теплый торфяной воздух
стягивал кожу, как бинт, всё туже —
и боялись пошевелиться.
* * *
Окликни меня у Никитских ворот
и лишний билетик спроси по привычке.
«А помнишь, в “Оладьях” — вишнёвый компот,
и как на домах поменяли таблички?»
Здесь были когда-то «Пельмени»,
и водка бежала по вене
актёра, который умрёт, отыграв
премьеру в театре, и ляжет на полку
«Повторного фильма» в Калашных рядах,
навеки зашторив свои телескопы.
«Так что же ты, Господи, медлишь?
И сколько ещё мне намелешь?»
Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,
вот палтус — как связка с ключами от храма,
где нас обручали в сырой темноте
и лавочки спят в полосатых пижамах.
Горит вознесенская свечка.
Стучит за подкладкой сердечко.
Повторного фильма последний сеанс!
В пустом кинозале скрипят половицы.
Но это кино было только про нас.
И эта комедия не повторится.