Проза

К списку
ОБЛЮБОВАНИЕ МОСКВЫ
Из книги "Батюшков не болен"
В пятидесятых годах XVIII века итальянский художник Бернардо Беллотто, ученик Каналетто и мастер городской "ведуты", написал цикл с видами германской крепости Зонненштейн и городка Пирна в Саксонии. Спустя полвека в этой крепости откроется клиника психических расстройств, куда в 1824 доставят окончательно помрачённого разумом Батюшкова.
По картинам Беллотто мы можем представить, какой пейзаж открывался поэту из окон палаты.
Через полвека после Беллотто его последователь, "русский Каналетто" художник Федор Алексеев, отправится в Москву для "снятие видов древнерусской столицы". За два года он создаст серию картин "перспективной живописи". Это будут несколько десятков акварелей и работ маслом, с фотографической точностью запечатлевших Москву допожарную. Едва ли не единственное свидетельство, как выглядел город накануне нашествия наполеоновской армии.
Именно такой Москву увидит и 23-летний Батюшков. В этой Москве родился Пушкин и жил Карамзин. Так выглядел Кремль, когда в нем короновали Лжедмитрия. Еще не засыпан (хотя давно осушен) Алевизов ров, опоясывающий Кремль со стороны Красной площади. Еще торгуют перед Спасской башней церковными и всякими книгами, а под Покровским на рву собором — деревянные павильоны рынка. Нет ещё Манежа, а на месте Александровского сада бежит Неглинка. Царь-пушку еще не водрузили на колеса и она лежит на земле — на простом деревянном лафете. Церкви, помнившие Ивана Грозного и Смутное время, лепятся как грибы вдоль кривых улиц, половина из которых даже не вымощена. Посреди Арбатской площади ещё возвышается круглое на колоннах здание театра, построенного Карлом России. Каждый вечер здесь играют спектакли, на которые собирается вся Москва.
Петербуржцу, чей глаз с детства привык к регулярной планировке и ампирным фасадам, то есть к современной архитектуре — Москва представлялась довольно необычным, если не сказать диковатым, зрелищем. Город был столицей давно несуществующего царства, обломком истории, живым Средневековьем — которое мирно уживалось с модами самого последнего времени. Для человека с европейским умом и русским сердцем Москва того времени была настоящим интеллектуальным вызовом.
Из первого хантановского "заточения" Батюшков вырвался в декабре 1809-го. Доходы с деревень, полученные к зиме, хотя и были невысокими из-за охватившего страну экономического кризиса, всё же позволяли какое-то время жить светской жизнью. В Петербург было далековато и не к кому, да и не с чем — а в Москву настоятельно звала вдова Муравьёва, любимая тётка Екатерина Фёдоровна. После смерти Михаила Никитича она перебралась с детьми в Москву и ждала племянника в гости. Она была решительно против, чтобы Батюшков поселился в Москве отдельно.
В то время путь из Пошехонья в Москву лежал через Вологду. В декабре 1809 года о своём путешествии Батюшков пишет отцу из Вологды в Даниловское. Болезнь, сообщает он, задерживает его в дороге. Обстоятельства болезни известны из ответного письма Николая Львовича, предостерегающего сына от современных лекарей ("от глистов они дают меркуриальные капли, которые расстраивают всю нашу физическую машину"). "Твой жребий, который хочешь вынуть из урны, — продолжает Николай Львович, — есть совершенно согласен и с твоими талантами, и с твоим характером". Значит, Батюшков рассказал отцу не только о болезни, но и намерениях решить кое-какие вопросы относительно собственного будущего, для чего он намеревается ехать из Москвы в Тверь.
Как только позволяет здоровье, Батюшков отправляется дальше. Он прибывает в Москву в самом конце декабря 1809 года. Рождественскую службу Константин Николаевич стоит вместе с семейством Муравьёвых в церкви Георгия Победоносца на Всполье, в приходе которой (стена к стене) живет в одноэтажном деревянном доме Екатерина Фёдоровна. Теперь на этом месте — циклопический корпус звукозаписи центрального телевидения.
Что была Москва зимой этого года?
Город жил визитом Александра I, который отметил в Москве день рождения и покинул город буквально за несколько дней до приезда Батюшкова, а вместе с ним уехала в Петербург и московская знать, как реальная, так и вымышленная — например, семейство Ростовых из "Войны и мира", жившее неподалёку от Муравьёвой на Поварской.
Город жил театром — знаменитая актриса мадемуазель Жорж, любезно одолженная Наполеоном Александру, как раз к новому году закончила первые московские гастроли в Арбатском театре и, пожалуй, затмила в сезоне русскую приму "девицу Екатерину Семёнову". Жорж играла расиновскую «Федру», «Дидону» Помпиньяна и вольтерову «Семирамиду». Все три спектакля были подробно отрецензированы журналом "Вестник Европы" в заметках за подписью "Василий Жуковский". Поэт имел от издателя ложу на все представления знаменитой француженки.
Москва готовилась к масленице, на площадях воздвигались увеселительные сооружения: гигантские ледяные горки и карусели, от которых "кровь ударяет в голову". Одиннадцатилетний Саша Пушкин стоит в толпе, которая приветствует императора на Мясницкой — в ту зиму Пушкины переезжают в приход Николая Чудотворца на этой улице. Семилетний Федя Тютчев живет неподалеку в Армянском переулке и тоже, надо полагать, присутствует при проезде царского поезда. Другой Александр Сергеевич — пятнадцатилетний Грибоедов — живет на Новинском бульваре, после университета ему предстоит поступление в чин доктора прав. Его дядя Алексей Федорович, прототип Фамусова, недавно перебрался с дорогой Волхонки в дешёвое недворянское Замоскворечье — и собирает маскарады, на один из которых будет зван Батюшков. На углу Пречистенки и Обухова (ныне Чистого) переулка в доме однокашника Соковнина живет двадцатисемилетний Жуковский — поэт и журналист "Вестника Европы". Батюшковская басня "Сон Могольца" и "Тибуллова элегия Х" будут опубликованы в именно этом журнале. Так они познакомятся, а вскоре станут друзьями. Поэт старшего поколения Василий Львович Пушкин только что закончил к Жуковскому послание, где выбранил шишковцев, и с энтузиазмом читает его в салонах Москвы. Петру Вяземскому исполнилось восемнадцать, князь круглый сирота и ждёт совершеннолетия, чтобы вступить в большое наследство и "прокипятить на картах полмиллиона"; он только пробует перо. В доме отца на Колымажном дворе Вяземский живет под одной крышей с Карамзиным, который женат на его сводной сестре и уже закончил несколько первых томов Истории. Особняк, где жил Вяземский и работал Карамзин, и сегодня можно увидеть на задах Пушкинского музея. Он — единственное здание в Москве, напрямую связанное с созданием "Истории государства Российского".
Впечатления от "древней столицы" Батюшков соберёт в очерке, который примется сочинять по прибытии. Очерк останется в черновиках без названия и будет опубликован уже после смерти поэта под условным названием "Прогулка по Москве". В сущности, перед нами попытка эссе о городском "гении места". Здесь нет и тени того раздражения, с каким Константин Николаевич описывает Москву и "Московитян" в письмах. Пишут словно два разных человека, письма — один скучающий, зажатый, мнительный и от этого высокомерный, "чёрный"; другой тонкий, наблюдательный и ироничный: "белый".
Это раздвоение в себе Батюшков вскоре и сам опишет.
В суете-пустоте московской жизни он, действительно, не сразу находит место; она ему чужда; его первые впечатления от литературной жизни Москвы — ужасны. "Я здесь очень уединен. — Пишет он Гнедичу. — В карты вовсе не играю. Вижу стены да людей. Москва есть море для меня; ни одного дома, кроме своего, ни одного угла, где бы я мог отвести душу душой". И дальше: "...этот холод и к дарованию, и к уму, это уравнение сына Фебова с сыном откупщика или выблядком счастия, это меня бесит!"
В доме Екатерины Фёдоровны Батюшков занят разбором архива покойного дядюшки. Среди прочего в бумагах находится очерк о Москве («Древняя Столица»), многие фразы из которого отчётливо «откликнутся» в эссе самого Константина Николаевича. Свою «Проогулку» он сочиняет словно отталкиваясь от короткого размышления Михаила Никитича. «Почтенные развалины древности видят возвышающиеся подле себя здания в новейшем вкусе и хижины не бояться соседства великолепных палат», — пишет Муравьёв. «…здесь, против зубчатых башен древнего Китай-города, стоит прелестный дом самой новейшей Итальянской архитектуры…» — подхватывает Батюшков. В этом очерке он совсем не тот человек, что в письмах; перед нами не просто возвышенный поэт, но философ истории. Он как бы развивает Муравьёва, двигается мыслью дальше. «В этот монастырь, — пишет он, — построенный при царе Алексее Михайловиче, входит какой-то человек в длинном кафтане, с окладистой бородою, а там к булевару кто-то пробирается в модном фраке; и я, видя отпечатки древних и новых времен, воспоминая прошедшее, сравнивая оное с настоящим, тихонько говорю про себя: "Петр Великий много сделал и ничего не кончил".

Москва демократичнее и проще Петербурга, она элементарно беднее; в "отставленной" столице и люди живут "отставленные" — те, кому не нашлось места в Петербурге. Внешний блеск жизни, барство, широкий жест, вкус — вот и всё, чем человек может оправдать себя перед судьбой. Москва охотно принимает таких; здесь не живут, а доживают, и поэтому не слишком требовательны к человеку и таланту; и это панибратство "всех в одной тарелке" неприятно изумляет Батюшкова. Воспитанный в оленинском кружке с пиететом к уму и дарованию, к их высокому статусу, который не требует дополнительного оправдания — он привык к иному обхождению. Да и что вокруг за поэты? В Москве элиту составляет всяк, кто себя к таковой причислит. Чем ничтожней повод, тем громче шумиха; от скуки и бессобытийности жизни всё преувеличенно, все не то, чем кажется; Василий Львович Пушкин, скачущий на тонких ножках по салонам — и пёстрая толпа, вполуха ему внимающая — эталон литературной жизни. "Я познакомился здесь со всем Парнассом, кроме Карамзина, который болен отчаянно. — Пишет Батюшков Гнедичу. — Эдаких рож и не видывал". "Москва жалка: ни вкуса, ни ума, ниже совести!" — Добавляет он.
Однако другой, второй Батюшков видит Москву иначе: "Тот, — пишет он, — кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни, на древние монастыри, на величественное Замоскворечье, не гордился своим отечеством и не благословлял России, для того (и я скажу это смело) чуждо всё великое, ибо он был жалостно ограблен природою при самом его рождении; тот поезжай в Германию и живи, и умирай в маленьком городке, под тенью приходской колокольни..."
Странно и страшно представить, что четыре года Батюшков будет умирать именно в таком городке из табакерки: в лечебнице для душевнобольных в германском Зонненштейне, чьи умиротворяющие по красоте и тонкости пейзажи запечатлел Беллотто.

О том, какого рода люди преобладали на светской "сцене" Москвы того времени, довольно точно скажет Грибоедов, и не только в "Горе от ума" (где мы находим множество перекличек с «Прогулкой» Батюшкова) — но в коротком очерке о поколении, которому принадлежал его дядюшка. "...в тогдашнем поколении, — пишет Грибоедов, — развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезности; извне рыцарство в нравах, а в сердцах отсутствие всякого чувства. Тогда уже многие дуэлировались, но всякий пылал непреодолимою страстью обманывать женщин в любви, мужчин в карты или иначе. Объяснимся круглее: у всякого была в душе бесчестность и лживость на языке <...>; дядя мой принадлежит к той эпохе".
На маскарад к Грибоедову зван был и Батюшков, но билет остался неиспользованным. На людях ему неудобно и неуютно; его знают и принимают как племянника поэта Муравьёва, а он чувствует себя обманщиком и самозванцем, и дичится. Высмеянные в "Видении на берегах Леты" (Мерзляков, Глинка) ведут себя странно. Они или не подозревают, кто перед ними, или делают вид, что ничего не случилось; что не этот маленький и по-детски обаятельный человек в большой армейской шляпе — автор той самой сатиры. Наоборот, они по-московски обходительны и хлебосольны, и это мучительное раздвоение заставляет поэта сторониться общества. "Он (Мерзляков) меня видит — и ни слова, видит — и приглашает к себе на обед. — пишет он Гнедичу. — Тон его ни мало не переменился (заметь это). Я молчал, молчал и молчу до сих пор, но если прийдет случай, сам ему откроюсь в моей вине".
Почти каждый день Батюшкова можно увидеть на Тверском бульваре. Бульвар заменяет ему Невский проспект. Это едва ли не единственный променад в городе, и Батюшков, живущий поблизости на Никитской, с удовольствием выходит на прогулку — один или с племянниками. Живые картины бульварной толчеи и смешения, нарисованные Батюшковым в "Прогулке", словно предвосхищяют "Невский проспект" Гоголя. Те же фрагменты, лишенные содержания; вихрь лиц, шляп и галстуков; идеальный материал для расколотого сознания. Через несколько лет Батюшков занесет в альбом Бибиковой рисунок с Тверского бульвара; это будут ноги Василия Львовича Пушкина, его сестры и зятя. Задолго до "Носа" они заживут у Константина Николаевича отдельной жизнью.
Чтобы увидеть эти ноги, Батюшкову придется стать фланёром. Скольжение взгляда придает ускорение мысли, и это единственный способ развеять скуку и помириться с городом. Быстрое чередование картин совпадает с частотой смены картин батюшковского воображения. Подобно Карамзину в Париже, он смотрит на Москву отстраненным, немного насмешливым взглядом, тем самым как бы объективируя то, что видит. Живые картины его Москвы и сейчас, спустя двести лет, не менее выпуклы и наглядны, чем живописные картины Федора Алексеева.
Они — проекция его поэтического мышления.