Проза

К списку
ДЖАКОМО ДЖОЙС

От переводчика

Джойс прожил в Триесте с перерывами десять лет (с 1904 по 1914) — заканчивал работу над романом "Портрет художника в юности" и зарабатывал преподаванием английского в состоятельных итальянских семьях. То, что описано в "Джакомо" (именно так звучит по-итальянски "Джеймс") — это история влюблённости учителя в ученицу Амалию Поппер, завязка их отношений, кульминация и финал. Однако 16-страничная эта вещица, написанная в 1914 году, гораздо больше своего сюжета. Она — мостик между ещё вполне традиционным "Портретом" и радикально-модернистским "Улиссом". Перед читателем становление знаменитого метода "потока сознания". Если в финале "Портрета" наплыв образов, мыслей и чувств фиксируется в форме дневника, то в "Джакомо" восприятие освобождается от жанровых рамок и мы наблюдаем чистое становление чувственной формы. Именно поэтому так трудно определить, что такое "Джакомо": новелла, записная книжка, стихи в прозе, этюд, эссе. Привычные пространство и время вытесняются здесь моментальным впечатлением, от которого во все стороны расходятся круги ассоциаций и образов. Это своего рода череда вспышек, после которых наступает тьма, недаром слово dark так часто и по-разному обыгрывается в тексте. Я перевёл эту вещь в 1994 году и тогда же она была опубликована с журнале "Новая Юность" с коротким предисловием Екатерины Гениевой, сказавшей, что "...я, скорее, такую подачу текста принимаю, так как мне кажется, что сложность этого текста, который живёт не только на смысловом, вербальном, но и на музыкальном, звуковом, суггестивном уровне, настоящий перевод вполне показывает и передаёт". Рукопись "Джакомо Джойса" была надолго утрачена и появилась на свет только в 1968 году. Перед читателем один из выдающихся образцов малой модернистской прозы ХХ века.




ДЖАКОМО ДЖОЙС

Кто? Бледное лицо, обрамлённое благоуханными мехами. Её движения застенчивы и нервны. Она пользуется лорнетом. Да: короткий слог. Короткий смех. Короткое касание ресниц.


Паутина почерка, растянутая спокойным  небрежением, смирением: достойная молодая особа.


Я пускаюсь вперед на лёгкой волне прохладной речи: Сведенбррг, псевдо-Ареопагит, Мигель де Молинос, Иоахим Аббас. Волна иссякла. Её школьная подруга, выгибая согнутое тело, мурлычет на бескостном Венско-Итальянском: Che coltura![1] Продолговатые веки смыкаются и поднимаются: дрожащий иглоукол дрожит и жалит в ирисе бархатных глаз.


Высокие каблуки пустынно цокают по гулким каменным лестницам. Зимний воздух в замке, вздёрнутые кольчуги, грубые стальные скобы светильников в извивах винтовой башенной лестницы. Щёлкающие, цокающие каблуки, высокий гулкий звук. Там внизу кто-то хочет поговорить с вашей милостью.


Она никогда не сморкается. Стиль речи: чем меньше сказано, тем больше. 


Округлена и зрела: округлена точилом внутрисословных браков и вызрела в парниковом одиночестве своего племени.


Рисовое поле, рядом Верчелли в кремовой летней дымке. Поля её поникшей шляпы тенью скрывают её притворную улыбку. Тени проходят по её притворно улыбающемуся лицу, охваченному горячим кремовым светом, темные, цвета сыворотки, тени на скулах, полосы яично-жёлтого на влажном лбу, прогорклый жёлтый, тоном спрятавшийся в умягчённой мякоти глаз.


Цветок, который она подарила моей дочери. Хрупкий дар, хрупкая дарительница, хрупкий ребёнок с голубыми прожилками.


Падуя далеко позади моря. Молчаливый средний век, ночь, потёмки истории спят под луной на Piazza delle Erbe.[2] Город спит. Под арками, в тёмных улицах, рядом с рекой распутницы ловят прелюбодеев. Cinque servizi per cinque franchi.[3] Тёмная волна вожделения, снова, и снова, и снова.

     Мои глаза не видя в темноте, мои глаза не видят.      

     Мои глаза не видят в темноте, любовь моя.

Снова. Невозможно. Тёмная любовь. Тёмное желание. Невозможно. Тьма.


Сумерки. Пересекают piazza. Серый вечер, опускающийся на зелёно-шалфейные пастбищные земли, безмолвно роняющий мглу и росу. Она идёт за матерью с неуклюжей грацией, кобылица, ведущая своего жеребёнка. Серый свет мягко лепит стройные тонкие ноги, упругие, гибкие сухожилия шеи, ладный череп. Вечер, безмятежность, сумерки непредвиденного... Илло! Конюх! Илло-хо!


Папаша и девочки, оседлавшие санки, скользящие вниз по холму: великий паша и его гарем. Закутанная в пелерину и плащ, в ботинках, зашнурованных ловко крест-накрест поверх телесно-тёплого язычка, в юбке, кругло натянутой на коленях. Белая вспышка: пушинка, снежинка.

     Когда она вновь выйдет на прогулку

     Смогу ли там её лицезреть?[4]


Я выбегаю из табачной лавки и окликаю её по имени. Она обернулась, останавливается, чтобы выслушать мои спутанные слова о занятиях, о часах, о занятиях, о часах, — и медленно её бледные щёки разгораются до цвета опала. Нет-нет, не бойтесь!


Mio padre[5]: её простейшие движения неповторимы. Unde derivatur?[6] Mia figlia ha una grandissima ammirazione per il suo maestro inglese.[7] Лицо старика, приятное, румяное, с резкими еврейскими чертами, длинные белые усы, поворачивается ко мне, пока мы вместе спускаемся с горы. О! Отлично сказано: вежливость, благожелательность, любопытство, доверительность, подозрительность, натуральность, беспомощность возраста, конфиденциальность, открытость, изысканность, предупредительность, пафос, сострадание — отличная смесь. Игнатий Лойола, поспеши мне на помощь!


Это сердце больное и печальное. Крест-накрест в любви?


Долгие полные томные губы: кроваво-красный моллюск.


Блуждающий мутный туман на холмах: я смотрю вверх из ночи и слякоти.  Повисший на толпах деревьев туман. Свет в верхней комнате. Она одевается в театр. Призраки в зеркале... Свечей! Свечей!


Чуткое существо. В полночь, после музыки, дорогой по улице Сен-Микель, мягко сказаны были мне эти слова. Легче, Джеймси! Неужели вы никогда не бродили ночью по улицам Дублина и не шептали чьего-то имени?


Трупы евреев лежат вокруг меня и гниют в пашнях поля обетованного. Здесь могила её народа, чёрный камень, молчание без надежды...Прыщавый Мэйсел привёл меня сюда. Он стоит там, за деревьями, стоит с покрытой головой на могиле жены-самоубийцы, не понимая, как женщина, которая спала в его постели, могла сделать это... Могила её народа, её могила: чёрный камень, молчание без надежды; вот всё и готово. Не умирай!


Она поднимает руки, пытаясь застегнуть на шее чёрное кисейное платье. Она не может: нет, она не может. Она молча пятится ко мне. Я протягиваю руку, её руки опускаются. Я держу мягкую паутинку кромки платья, и, натягивая, чтобы застегнуть, я вижу в разрезе чёрной кисеи гибкое тело в оранжевой рубашке. Бретельки соскальзывают по плечам, и рубашка медленно падает: гибкое гладкое голое тело, мерцающее чешуёй. Рубашка скользит по ровному глянцу и серебру ягодиц, по ложбине, полутёмная тень серебра..... Пальцы, холодные, спокойные, блуждающие..... Касание, касание.


Короткое бессмысленное беспомощное и слабое дыхание. Но нагнись, но внемли: голос. Воробышек под колёсами колесницы Джаггернаута, трясущийся сотрясатель земли. Пожалуйста, господин Бог, большой господин Бог! Прощай, большой мир!.....

Aber das ist eine Schweinerei![8]


Огромные банты её бронзовоцветных туфель: шпоры нежной домашней птички.


Дама уходит скоро, скоро, скоро... Чистый воздух на верхней дороге. Вымокший Триест просыпается: влажный свежий солнечный свет над его черепично-красной россыпью крыш, черепахоподобный: скопище насекомых в ожидании национального избавления. Беллуомо встаёт с постели жены любовника его жены: хлопотливая хозяйка уже на ногах, терновоокая, с блюдцем уксусной кислоты в руках..... Чистый воздух и тишина на верхней дороге; и стук копыт. Девушка в седле. Гедда! Гедда Габлер!


Продавцы выставляют на свой алтарь первые фрукты: пятнисто-зелёные лимоны, драгоценности вишен, стыдливые персики с оборванными листьями. Экипаж катит сквозь линию холщовых палаток, вращая спицами в ослепительном блеске. Дорогу! Её отец с сыном сидят в экипаже. У них глаза сов и мудрость сов. Совиная мудрость глазеет из их зрачков, высиживая мысли их Summa contra Gentiles.[9]


Она считает, что итальянские джентльмены поступили правильно, выпихнув Этторе Альбини, критика из Secolo,[10] с его места за то, что он   не встал, когда играли Королевский марш. Она слышала об этом за ужином. Эх. Они любят свою страну, пока уверены в том, что знают свою страну.


Она слушает: благоразумнейшая из дев.


Её юбка задралась от внезапного движения коленом; отороченная белым кружевом нижняя юбка тоже не вовремя съехала: натянутая ногой паутина чулка. Si pol?[11]


Я играю негромко, тихо напеваю томную песню Джона Дауленда. Должны мы расстаться:  я тоже должен уехать. Этот век возраста здесь и теперь. Здесь, распахнутые из тьмы страсти, глаза застилают рассвет на Востоке, их тёмное мерцание — это мерцание пены поверх сточной ямы на дворе слюнявого Джеймса. Здесь есть янтарные вина, обрывки отзвуков сладких мелодий, величавая павана, красотки в ожидании на балконах, зовущие рты, потаскухи с нечистой кожей и молодые жёны, беззаботно отдающиеся соблазнителям, из объятий в объятья.   


Во влажное весеннее утро плавно вплывают лёгкие ароматы утреннего Парижа: семя аниса, сырые опилки, горячее тесто для хлеба; и когда я прохожу по мосту Сен-Мишель, сине-стальные ожившие воды леденят моё сердце. Они карабкаются и плещут на остров, на котором человек жил со времён каменного века..... Рыжий сумрак в огромной, осёдланной горгульями, церкви. Холодно, как тем утром: quia frigus erat.[12] На ступенях дальнего высокого алтаря голые, как тело Господне, в слабой бессильной молитве распростёрто лежат священники. Голос невидимого чтеца становится громче, провозглашая из Осии. Haec dicit Dominus: in tribulatione sua mane consurgent ad me. Venite et revertamur ad Dominum....[13] Она стоит рядом со мной, бледная и продрогшая, одетая тенями тёмногреховной полутьмы нефа, её тонкий локоть в моей руке. Её тело трепетно, как это влажное утро, окутанное туманом, мелькающие факелы, беспощадные взгляды. Её душа скорбит, она дрожит, она вот-вот разрыдается. Не плачь по мне, О дочь Иерусалима!


Я излагаю Шекспира внимающему Триесту: Гамлет, глаголю я, очень обходителен с людьми умными и простыми, невежлив только по отношению к Полонию. Будучи озлобленным идеалистом, он, возможно, видит в родителях своей возлюбленной лишь нелепую попытку со стороны природы воплотить её образ............. Записали?


Она идёт впереди меня по коридору, и тёмная прядь её волос медленно распрямляется и падает. Медленно распрямляющиеся, падающие волосы. Она не знает и идёт по-прежнему впереди, простая и гордая. Так же шла она у Данте, со скромной гордостью, и так же, незапятнанная насилием и кровью, шла дочь Ченчи, Беатриче, на свою смерть:

                ....................Мне

                Пояс затяни и завяжи мне волосы

                В простой, обычный узел.[14]


Горничная говорит, что им пришлось немедленно отвести её в больницу,  poveretta,[15] и что она так страдала, так страдала, poveretta, и что всё это очень серьёзно..... Я выхожу из пустого дома. Я чувствую, что сейчас заплачу. Но нет! Это не может произойти вот так — без слова, без взгляда. Нет, нет! Уж точно не теперь черту обмануть меня.   


Прооперирована. Нож хирурга проник в её внутренности и был извлечён, оставив свежий след на её животе. Я вижу её широкооткрытые потемневшие страдающие глаза, прекрасные, как глаза антилопы.


И снова в своём кресле у окна. Счастливые слова на её губах, счастливый смех. Щебет птички после бури, радостной оттого, что её маленькая глупая жизнь выскользнула из цепких пальцев припадочного повелителя и подателя жизни, счастливо щебеча, счастливо щебеча и чирикая. 


Она говорит, что если бы Портрет художника был откровенен ради самой откровенности, она непременно спросила бы, зачем я дал ей это читать. Спросила бы? Спросила? Учёная дама...


Она, в чёрном, стоит у телефона. Короткие робкие смешки, короткие возгласы, робкие ручейки речи, внезапно прерванные...  Parlerò colla mamma...[16] Иди сюда! Цып-цып-цып! иди! Чёрная курочка испугана: короткие шажки, короткие возгласы; она хочет к мамочке, дородной наседке.

 

Галёрка. Сырые стены истекают парной влагой. Симфония запахов плавко вступает над сутолокой людских форм: кислое струение подмышек, сморщенные апельсины, тающий на груди крем, мастика, серное дыхание чесночных ужинов, воняющий фосфором газ, опопанакс, резкий запах пота замужних и близких к замужеству женщин, мыльная мужская вонь...... Весь вечер я смотрел на неё, всю ночь я буду видеть её: заплетённые заколотые волосы, оливковый овал лица и мягкий спокойный взгляд. Зелёная лента в волосах и горохово-зелёный пояс вокруг тела: тень иллюзии, овощное отражение природы и сочной травы, могильных волос.

 

Мои слова в её сознании: холодные гладкие камни, исчезающие в трясине.

 

Эти бесшумные холодные пальцы листали страницы, отвратительные и прекрасные, на которых мой позор будет пылать вечно.  Бесшумные, и холодные, и чистые пальцы. Неужели она никогда не грешила?


У её тела нет запаха: цветок без аромата.


На лестнице. Холодная хрупкая рука; застенчивость, молчание, разлив вялости в поскучневшем взгляде: усталость.


Спиральные гирлянды серого пара над пустырём. Её лицо, какое серое и серьёзное! Влажные спутанные волосы. Её губы мягко прижимаются сквозь прерывистое дыхание. Целует.


Мой голос, замирающий в отзвуках собственных слов, замирает подобно тяжеловесно-мудрому голосу Бога, взывающего к Аврааму, в эхообильных холмах. Она откидывается назад, к стене на подушки: одалископодобная, в роскошном полумраке. Её взгляд выпил мои мысли — и во влажной тёплой уступчивой и зовущей тьме её женственности моя растворённая душа выплеснула, исторгла свою сущность и обильное семя..... Теперь бери её кто хочешь!....


Выходя из дома Ралли, я вдруг сталкиваюсь с ней, когда мы оба подаём милостыню слепому нищему. Она отвечает на моё внезапное приветствие, обратив ко мне и опустив черные глаза василиска.   E col suo vedere attosca l'uomo quando lo vede. Благодарю за словцо, messer Brunetto.[17]


Многие же постилали под ноги мои свои одежды для сына человеческого. Они ждут моего пришествия. В жёлтых сумерках прихожей, она стоит, кутая от сквозняка в покров пледа опущенные плечи, — и когда я останавливаюсь, в недоумении оглядывая себя, холодно здоровается и поднимается наверх по лестнице, мгновенно метнув в меня из томных долгих глаз струю пьянящего яда.


Мягкая мятая зелёная занавеска отделяет гостиную. Узкая парижская комната. Только что здесь лежала парикмахерша. Я целовал её чулок и шов на ржаво-чёрной пыльной юбке. Но это другое. Она. Гогарти пришёл вчера вечером знакомиться. Повод — Улисс. Символ интеллектуальной совести.... Тогда Ирландия? А муж? Прохаживается по коридору в бумажных туфлях или играет в шахматы сам с собой? Почему нас оставили здесь? Только что здесь лежала парикмахерша, зажав мою голову меж круглых колен..... Интеллектуальный символ нации. Слушайте! Упал ныряющий мрак!  Слушайте!

           — Я не убеждён, что подобная деятельность мозга и тела может быть названа нездоровой.

      Она говорит. Слабый голос по ту сторону холодных звезд. Голос мудрости. Говори! О, повтори, научи меня! Голос, которого я никогда не слышал.

        Она петляет в мою сторону через неубранную комнату.  Я не могу говорить и шевелиться. Спиральное приближение звёздорождённого тела. Супружеское прелюбодеяние мудрости. Нет. Я пойду. Пойду.

      — Джимми, любовь моя!


     Мягкие настырные губы целуют мою левую подмышку: проникающий до жил поцелуй. Я горю! Я корчусь, как горящий сухой лист! Струя пламени бьёт из моей правой подмышки. Звездчатая змея поцеловала меня, холодная ночная змея. Я пропал!

         — Нора!


Ян Питерс Свелинк. Чудное имя датского музыканта делает всё прекрасное причудливым и далёким. Я слышу его вариации для клавикордов в старинном духе: Молодость имеет предел. В неясном тумане старинных звуков появляется слабая точка света: голос души должен быть услышан. Молодость имеет предел. Предел здесь. Я уже никогда не буду. Ты это прекрасно знаешь. И что тогда?  Напиши это, черт возьми, напиши! На что ты ещё способен?!


"Почему?"

"Потому что иначе я не увидел бы вас".


Скользящие — космос — столетия — листва звёзд — убывающие небеса — безмолвие — ещё глубже — безмолвие уничтожения — и её голос.


Non hunc sed Barabbam![18]


Нерасторопность. Голая квартира. Безжизненный свет. Длинный чёрный рояль: гроб для музыки, музыкальный гроб. На дальнем конце крышки краснопёрая шляпка и зонтик, сложенный.  Её герб: шлем, алый цвет, тупое копьё на фоне, чёрном.


Посылка: Люби меня, люби мой зонтик.



[1] Какая культура! (итал.)


[2] Площадь Трав в Падуе


[3] Пять услуг за пять франков (итал.)


[4] Из стихотворения Уильяма Каупера "Джон Гилпин", 1782


[5] Отец мой (итал.)


[6] Откуда бы это? (лат.)


[7] Моя дочь восторгается своим учителем английского (итал.)


[8] Ведь это же свинство! (нем.)


[9] Сумма против язычников (лат.) Книга Фомы Аквинского


[10] "Век", итальянская газета.


[11] Вы позволите? (итал.)


[12] Потому что было холоно (тал.) Иоанн, 18, 18.


[13] Так говорит Господь: в скорби своей они с раннего утра будут искать Меня и говорить: пойдём, возвратимся к Господу (лат.) Осия, 6, 1.


[14] Реплика Беатриче из пьесы Шелли "Ченчи"7


[15] Бедняжка (итал.)


[16] Хочу говорить с мамой (итал.)


[17] Одно её лицезрение отравляет смотрящего на неё (итал.) Из "Книги сокровищ" Брунетто Латини (ок.1220-1294)


[18] Не его, но Варавву! (лат.) Иоанн, 18, 40.