Стихи

К списку
Из книги «Жёлудь» (2008)
«...Это гармония, возникающая из наплыва мелких, царапающих деталей , неприятностей, внезапных столкновений со смертью, со стихией, с собственной памятью. Многие крупные стихотворения «Желудя» так и начинаются – с наступления хаоса, сора, сорняка. Хаос не эстетизируется, но именно из-за своей растворенности в мелких бытовых деталях, кажется особенно всепроникающим. И – в пределе – равнозначным смерти – как мусорной, сорняковой изнанки бытия. Мертвое отделено от живого гранью, прозрачной, как мембрана. Кажется, даже само название "Желудь" и дизайн обложки, с монохромной дубовой ветвью, связаны с темой древа смерти, с образом дуба, шумящего над могилой поэта. Но желудь – это и зародыш другой, новой жизни. Собственно – жизни. Смерть отступает: мертвое на вид дерево оказывается живым; ружье дает осечку; герой благополучно поднимается на колокольню...» — Евгений АБДУЛЛАЕВ



*  *  *

как долго я на белой книге спал,

и книга по слогам меня читала,

а розовый скворец вино клевал,

ему вина всегда бывает мало —

как сладко, проникая между строк,

ловить ее некнижное теченье,

пока во тьме земли копает крот,

мой город-крот, темно его значенье


*  *  *

невысокий мужчина в очках с бородой

на чужом языке у меня под луной

раскрывает, как рыба, немые слова —

я не сплю, ты не спишь, и гудит голова

значит, что-то и вправду случилось со мной,

пела птичка на ветке да стала совой,

на своем языке что-то тихо бубнит

— и летит в темноте сквозь густой алфавит

 


*  *  * 

...немногих слов на лентах языка,

но слишком неразборчива рука,

и древо опускается во тьму,

затем что непостижная уму

из тысячи невидимых ключей

сплетается во тьме среди корней

и новый намывает алфавит, —

ручей петляет, дерево горит


*  *  *

на дне морском колючий ветер

гоняет рваные пакеты,

а где-то в небе крутит вентиль

жилец туманной андромеды,

и дождь стучит над мёртвым морем,

солёный дождь в пустыне света,

как будто щёлкает затвором

создатель третьего завета,

но стрелы падают сквозь тучи,

не достигая колыбели, —

по-колыбельному певучи

неотличимые от цели


*  *  *

низко стоят над москвой облака,

сквозь облака ледяного валька

стук раздается в сырой темноте —

всадники с гнёздами на бороде

едут по улицам, свищут в рожок,

и покрывается плёнкой зрачок,

птичьим пером обрастает рука,

в белом зрачке облака, облака



*  *  *

Д. Т.

Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа

первой поверх покрывает лицо и руки;

даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока

или на Фета, его наливные звуки, —


обрастаешь вещами, и вещи пускают корни,

шкаф или штору подвинуть — уже проблемы:

высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,

гладкие плавают в мыльной воде морфемы.


Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,

комнаты, где не погашен огонь, ампира

бесконечные лестницы — набережные канала, —

бродишь всю ночь и не можешь найти сортира.


*  *  *

Москва! несгораемый ящик

моих неземных платежей —

пропал полированный хрящик

в бурьяне пустых площадей.


На римских руинах Манежа

гуляют столичные львы.

Уносят высотные краны

на небо фрамуги «Москвы».


Наденешь резиновый плащик —

и в путь, не касаясь земли.

Я был неумелый рассказчик:

ладони в кирпичной пыли.


Зашейте меня, как военный

пакет за подкладку, — Москва!

и гонят по небу, как пленных

полвека назад, — облака.



*  *  *

И.К.

Под Рождество на Чистопрудном

бульваре, где я жил когда-то,

сердечко ёкает в нагрудном

кармане старого солдата —


ключом на проволочной связке

я открываю эти двери,

где наши детские коляски

и наши чёрные портфели.

Я прохожу по коридору

под безутешным снегопадом —

я слышу запах «Беломора»,

кофейным пахнет суррогатом.

Кому накрыли стол под лампой?

Зачем рыдает радиола?

Метель беснуется за рамой —

и мятный привкус валидола.

Они пройдут из тёмных комнат.

Мне разговор их непонятен.  

Как много в доме тёмных комнат!

Как мало в мире светлых пятен.

Когда всю ночь на Чистопрудном

зима качает фонарями

и поднимается по трубам

над ледяными зеркалами, —

тогда по ниткам, словно черти,

сигают ангелы на стогна

и крылья складывают в плечи.

И заколачивают окна.



*  *  *

С.Я.

Смотри —

как выросла за лето

рука пророка

Даниила!

По жёлтым улицам

Ташкента,

видать, она меня

водила.


Скрипел айван

и пахло пловом,

белела в темноте

извёстка.

А вдоль айвана

шла корова

и на ходу жевала

звёзды.


Куда ещё?

Анхор сквозь пальцы

бежит, как рисовые

зёрна. Весь вечер

ждут Сусанну

старцы. У них

глаза, как прежде,

чёрны.


А я тебя таким

запомню: твой

хлебный запах

на рассвете.

Я все твои

каменоломни

пройду с фонариком

— вот этим.


И пусть болит

пустой в кармане

рукав пророка

Даниила.

«Я собираю эти камни!»

Смотри —

как выросла

могила.



*  *  *

А. Л.            

На старом кладбище в Коломенском,

где борщевик в ограды ломится,

как черти в повести у Гоголя,

и вороньё по крышам цокало, — 

в углу под вязами столетними

стоял собор Усекновения

главы Предтечи.


Я заходил сюда от случая.

Здесь над оврагами певучая,

дощатая и комариная

стояла тишина старинная,

и как-то раз, под воскресенье,

калитка в храм Усекновения

была открыта.


И я вошёл под этот стрельчатый,

нерусским гением отмеченный,

московским воздухом заточенный

и жестью наспех заколоченный

свод храма, где остатки росписи,

как острова на белом глобусе, 

плывут под куполом.


Там за колоннами в предбаннике,

где друг за другом, как блокадники,

пророки со святыми лепятся,

была в стене пробита лестница,

винтом под купол уходившая,

облупленная и прогнившая;

сырая, тёмная.


И я полез, глотая запахи,

по этой лестнице, где за ноги

хватают мертвецы и крошится

кирпич в руках, сдирая кожицу,

и тыщу лет впотьмах карабкался,

пока на белый свет не выбрался

и дух не перевел.


А наверху! Под кровлей звонницы,

как на гигантской переносице,

Москва поблескивала линзами

и на меня смотрела пристально,

а я стоял над этим городом,

и чей-то голос тихим шепотом

мне говорил, что всё наладится,

пока на небе Вечный Пьяница

гремит зелёными бутылками

и летний дождь шумит над пыльными

крестами кладбища в Коломенском —

что всё когда-нибудь закончится



«МУРАНОВО»


«Может быть, счастье —это только случайное

 спряжение мыслей, не позволяющее нам думать

ни о чем другом, кроме того, чем переполнено

наше сердце. Кто из нас мог анатомировать

эти мгновения, такие короткие в человеческой

жизни? — Что до меня, то я об этом никогда

не думал».

Е.А.Боратынский в письме к матери, 1816


1.

...машина понеслась на холостом

под гору, где река и сходни в небо

— и камыши вытягивают воду.

Бросив руль, смотрела на солнце:

дрожит, как пуговица на нитке.

Не могла найти сигареты.

Я спросил: «Чем кончилось дело?»

«Украденные вещи мы вернули.

Я его, конечно, налупила.

Но толку — что? Его отец решил,

он в Англию отправится на лето,

а после перейдет в другую школу».

«И всё?» — «Всё». Колеса заскрипели

по гравию. «Давай зайдем в палатку», —

и пуговица в зеркале застыла.

«Продайте нам вино и сигареты!»


2.

Мы обошли кругом добротный,

в английском стиле, дом. 

Дощатая веранда на боку

висела, как стрелковая кабина.

Башня приземистая, с бойницами.

Не дом — настоящий бронепоезд.

Зато знаменитые луга! от порога 

они спускались плавно, лениво

и за рекой вставали, как волны.

А солнце садилось, забирая

небо розовой рябью до горизонта.

Здесь, в аллее, совсем стемнело.

Я поднял голову. «Могучие

и сумрачные дети», — вспомнил строчку.

«Смотри, огонь», — кивнула. В полумраке

едва мерцала красная лампада.


3.

«Ушла, когда его отдали в школу, —

она легла в траву и закурила. —

Потом сошлись, опять расстались.

Так и рос на два дома... Где мы?»

«Этот был женат удачно — большая

для русского поэта редкость.

Выстроил дом, занимался лесом.

Досками торговал, но разорился.

Написал “Сумерки”, лучшую книгу.

Был, судя по всему, счастлив.

Умер внезапно, в Неаполе. Ничего

толком не успел увидеть».

«...а потом осталась одна

и, чтобы не сойти с ума, поехала с ним

в Италию. Рим, Равенна, Феррара —

через месяц вернулась другим человеком».


4.

Я подошел к дому, заглянул в окна.

Посреди комнаты на паркете

лежали серые пятна.

Было видно кое-какую мебель —

кушетку, ширмы. Огнетушитель,

как часовой, у двери.

Я собрался уходить, но вдруг

тени по углам зашевелились.

Кто-то снулый вышел:

с ногами в кресло, накрылся пледом.

Другой на корточках между окон. 

Включили транзистор

– загорелся зеленый огонь эфира.

Сидели без света, и мне

показалось, что я слышу голоса.

Но я ошибался, они молчали.


5.

«Решила окунуться. Подержи».

Протянула тряпичный узел — 

сорочка, джинсы, комочки белья.

Тёплая ткань пахла

хлебом и бензином. 

Она встала на краю сходен,

и тёплый торфяной воздух

облепил голое тело:

тонкая голень, крупные ягодицы.

Присела, соскользнула, исчезла

под речной кожей. «Вода — сказка!» —

долетело с того берега.

Я стал смотреть во тьму

и скоро увидел под водой

молочное мерцание.

Раздвигая воду, она возвращалась.


6.

Чёрные зрачки сосков, мокрая

арабская вязь на лбу. Прижалась

— бёдрами, животом, грудью.

Скользкие плечи в помарках ряски.

Одежда намокла, но сквозь холодный

хлопок хлынуло тепло. Оно

разливалось, как тёмное молоко,

по всему телу. Я закрыл глаза.

Тысячи темных аллей,

где огни вспыхивают и гаснут

во влажных еловых складках,

расходились лучами.

А мы стояли на мокрых сходнях,

и теплый торфяной воздух

стягивал кожу, как бинт, всё туже —

и боялись пошевелиться.


*  *  *

Окликни меня у Никитских ворот

и лишний билетик спроси по привычке.

«А помнишь, в “Оладьях” — вишнёвый компот,

и как на домах поменяли таблички?»

          

Здесь были когда-то «Пельмени»,

и водка бежала по вене


актёра, который умрёт, отыграв

премьеру в театре, и ляжет на полку

«Повторного фильма» в Калашных рядах,

навеки зашторив свои телескопы.


«Так что же ты, Господи, медлишь?

И сколько ещё мне намелешь?»


Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,

вот палтус — как связка с ключами от храма,

где нас обручали в сырой темноте

и лавочки спят в полосатых пижамах.


Горит вознесенская свечка.                  

Стучит за подкладкой сердечко.

                 

Повторного фильма последний сеанс!

В пустом кинозале скрипят половицы.

Но это кино было только про нас.

И эта комедия не повторится.