Глеб Шульпяков

Публикации

  • БЕГСТВО В МАРОККО

    http://www.rian.ru/interview/20100106/204671542.html

    Поэт для филологов? Писатель для писателей? Нет, хотя, конечно, было бы неплохо иметь читателя, который бы знал, что стогны - это площади (вспомним у Пушкина: «и на немые стогны града»). По образованию Глеб Шульпяков - редактор, а не филолог (закончил факультет журналистки МГУ в 1993 году), и доля культурологического снобизма в его произведениях не превышает пушкинско-байроновской дендистской нормы, в двадцатом веке соблюденной Бродским и Вайлем (дополнившими, кстати, мечтания своей советской юности путешествиями, а не дипломами). По внешней судьбе Шульпяков - наш современник с относительно счастливым советским детством, газетной работой в литературной периодике в 90-х, собственной программой на телеканале «Культура», женой и маленьким ребенком. Но это - внешняя судьба. Делать из нее выводы о творчестве писателя так же глупо, как судить об айсберге по снегу на его верхушке. Отблески подлинной жизни можно увидеть в двух романах («Книга Синана» и «Цунами»), нескольких книгах стихотворений («Щелчок» 2001 года и «Желудь» 2007-го), а также в нескольких сборниках эссе и путевых очерков (последняя новинка - «Общество любителей Агаты Кристи» 2008 года).

    Но и это всего лишь отблески. Подлинная жизнь начинается в голове читателя. Об этом говорит сам Глеб Шульпяков:

    - В литературе меня больше всего интригует то, что рождается в сознании читателя, когда он читает текст, который я написал. Насколько он считывает то, что я хотел сказать, сколько попало в мой текст того, что не зависит от меня - попало интуитивно, поэтическим образом. Что-то в своем тексте я контролирую, но многое пишется интуитивно и считывается - тоже интуитивно и для меня непредсказуемо - читателем. И вот этот темный или, вернее, туманный сегмент - это и есть самое интересное. Произведение - это айсберг, который можно переворачивать, крутить так и сяк - можно не только писателю, но и читателю.

    - Герой вашего романа «Цунами», возвратившись из Таиланда инкогнито в алчную и прагматичную Москву, чувствует, что город стал ему чужим. Он говорит: «Единственная доступная мне реальность - облако смысла, рожденное в диалоге призраков - перестало быть кому-либо нужным». Насколько эта фраза соответствует вашему собственному восприятию сегодняшней столицы?

    - Мой герой в этом романе, если вы помните, драматург. Смысл его творчества и его жизни - это диалог. Не вопли двух людей, которые не слышат друг друга, а диалог, в котором рождается некий третий смысл. Без этого третьего смысла не только разговаривать, но и жить не имеет никакого смысла. Рождение третьего смысла в диалоге между двумя мыслящими людьми - только оно дает какую-то надежду (или, может быть, иллюзию?), что мы живем небессмысленно. Лучшие пьесы, лучшая драматургия - это рождение новых смыслов из диалога, из столкновения двух воль, порождающих нечто третье. И весь ужас существования моего героя в Москве, куда ему удается вернуться инкогнито по паспорту другого человека, - это осознание того, что здесь этот третий смысл оказывается никому не нужен. В этом городе, который вдруг становится моему герою чужим, каждый настаивает на своем и стремится задавить чужой смысл, навязав другому человеку свой собственный. Это, как давно известно, - путь совершенно пагубный, он ведет в яму и побежденных, и победителей в этой борьбе. Но таковы реалии нашей московской и в целом российской жизни.

    - Внешняя тема «Цунами» - это отчуждение города от человека. Но за этим отчуждением стоят прежде всего не здания, а люди, которые неспособны найти общий язык, увидеть друг в друге себе подобных. А не видите ли вы отчуждения в сегодняшних отношениях читателя и писателя?

    - Настоящий читатель сегодня отчужден, отторгнут от книжной индустрии. Индустрии не интересен читатель-одиночка. Издательства выпускают книги, обращенные, как раньше говорили, к массам. Этот термин прекрасен в применении к прохладительным напиткам, но в отношении литературы он чудовищен. Все-таки книга, которую ты ставишь на полку - книга, которая становится твоим спутником, собеседником, - эта книга должна найти дорогу к тебе каким-то другим, немассовым образом.

    - Вы, очевидно, стараетесь преодолеть это отчуждение через ваш сайт в Интернете, где у ваших читателей есть возможность ознакомиться с вашими работами и прислать свое мнение. Это вам помогает?

    - Мои читатели - такие же одиночки, как я, которые ищут ту книгу, которая станет частью их внутреннего пейзажа. Совпадет с ним. Может быть, мои книги будут для такого читателя сокамерником, может быть - новообретенным близнецом. Человек читает и чувствует - это и про него, это про эмоции, которые и он испытывал, но, может быть, не мог сформулировать, вытащить из себя. Проанализировать. Слава Богу, такие читатели есть. Правда, очень редко кто находит в себе силы, чтобы преодолеть стеснение и написать отклик. Забывая, что автору это очень важно. Что автору необходимо ощущение - я пишу не куда-то в свой собственный космос. Что автора невероятно поддерживает очень простая мысль: где-то во вселенной есть галактики, в которых его голос находит отклик.

    - «Книга Синана», «Цунами» и ваш новый роман «Фес» складываются в трилогию. У меня создается впечатление, что эти три произведения, вроде бы не связанные сюжетно, объединяет тема путешествия, которое оказывается путем к самому себе. Герой «Книги Синана» теряет любимую женщину и едет в Стамбул, где пытается понять искусство ренессансного зодчего Синана. Этот персонаж, родившийся в населенном христианами селе в завоеванной турками Анатолии и ставший придворным архитектором султана Сулеймана Великолепного, присутствует в книге только через свои архитектурные работы, сплавляющие европейские и азиатские влияния. В «Цунами» уже другой герой, взяв паспорт погибшего при цунами в Таиланде богача, получает возможность пожить чужой жизнью в Москве. А что ждет читателя в «Фесе»?

    - Тема «Феса», как и тема двух предыдущих частей трилогии, - это попытка осознать собственное «я», свою принадлежность через это «я» к поколению и - шире - ко времени вообще. Осознать, чтобы преодолеть - и «я», и время, которое ему навязывается. Как? Через вживание в жизнь другого мира. Фес - это город в Марокко, который произвел на меня довольно сильное впечатление, поскольку перед тобой город абсолютно антропоморфный, подражающий человеку и его жизни. Это слепок внутреннего мира человека, явленный в чертах городской застройки. Это само время, визуализированное. Изучая город, ты познаешь самого себя. С собственное сознание и подсознание. Герой «Феса» исчезает из Москвы при неясных обстоятельствах, и попадает сразу в несколько реальностей, которые накрывают его одна за другой. Его душа странствует. Одна из этих реальностей - мусульманская в образе Феса, другая - южно-азиатская, прообразом которой стал Пномпень. В каждой из этих типов реальности герой - или его отделившаяся душа - оказывается своим. Приживается. И там, и тут он находит себя, разного. Открывает в себе что-то новое, что, оказывается, всегда было в нем. То есть эти реальности не чужды ему, как его учили с детства. Идея этого романа - дать почувствовать, что нет плохих или хороших реальностей, как нет плохих или хороших городов. Они просто другие, разные. И чем больше их у человека, тем лучше. Множественность реальностей - свободный к ним доступ - это ведь залог свободы, своей и чужой.

    - Не слишком ли это очевидная мысль?

    - Ну, мы же знаем, что самый трудный путь - это путь к очевидным вещам, к простым истинам. Что касается нашей страны, то здесь как раз очень характерен отказ понимать другого - как человека, отличного от тебя. Это проявляется и в политике, и в мелочах, в быту. Людям в голову не приходит, что кто-то может думать - чувствовать, даже есть и пить - иначе. По-моему, это как раз достойная писателя задача - показать, что ДРУГОЙ - есть, и часть этого другого есть в тебе. Нужно осознать эту множественность миров внутри себя, внутри одного человека. Внутри человека двадцать первого века есть и Фес, и Стамбул, и Прага, и даже Камбоджа. А путешествия - это такое средство, которое позволяет мне, среди прочего, через другой мир понять ту реальность, в которой я живу. Понять свое время. Это как бы удаленная точка обзора. В «Цунами» герой уезжает в Таиланд, чтобы по возвращении обнаружить новую Москву «нулевых» годов. Новое время, когда сквозь старую уютную Москву проступает новый, уродливый и бездушный, алчный город. Намного более чужой и враждебный герою, чем далекий Таиланд. Город, с которым героя уже ничто не связывает. Реальность двоится и мерцает, и на этом мерцании строится вторая часть «Цунами».

    - А какие города вы чувствуете самыми своими или, наоборот, самыми другими?

    Моим первым иностранным городом году примерно в 1995-м была Прага - потому что туда раньше пускали без визы. С тех пор к этому городу у меня очень теплые чувства. Но теперь в западном направлении я чаще всего езжу в Рим - это город удивительной энергии, город, который не вызывает пресыщения. Но больше интереса у меня вызывает, конечно, Восток - Иран, Лаос. Когда едешь на Восток, активизируется сознание, в голову приходит масса интересных мыслей. Именно с помощью мыслей - осмысливая увиденное - ты завоевываешь Тегеран, Пномпень или Йезд. Усилием мысли - так же, как герой «Книги Синана» берет Стамбул через понимание шедевров Синана. Вообще «Книга Синана» - это роман о попытке вжиться в азиатскую жизнь и мысленно, и буквально. Долгие годы мы ведь смотрели на Турцию и вообще на исламский мир через стереотипы, какие-то дикие клише. А мой герой пытается эти стереотипы преодолеть. И это - его взятие Константинополя.

    - Давняя православная традиция рассматривает взятие Константинополя в 1453 году войсками османского султана как историческую трагедию. А вы эту военную операцию описываете чуть ли не с восторгом.

    - Османская империя, вопреки тому, что о ней рассказывали в своих книгах и статьях энтузиасты возврата креста на святую Софию, была государством мультикультурным, причем экономически более передовым для своего времени, чем Византия. Поэтому с Константинополем и случилось то, что случилось. В Стамбуле были привилегии у мусульман, да - но иноверцы жили в своих собственных кварталах и сохраняли свою веру и культуру. Нося отличавшие их от мусульман знаки на одежде и платя несколько завышенные налоги, они в остальном неплохо уживались с мусульманами. При османах город расцвел заново и стал перекрестком мировых торговых путей - может быть, еще более важным, чем при Византии. Что же касается византийцев, то вспомните - в критический момент от Византии отвернулся весь христианский мир. Никто не подал им руку помощи. А ведь стоило Папе Римскому проявить волю к спасению Константинополя, прийти, договорившись с западноевропейскими государями, на помощь - и османы Константинополь не взяли бы. В те дни ситуация балансировала на грани, султан собирался вот-вот снять осаду города. Да, взятие столицы Византии было делом жизни султана Мехмеда, но турки были великими прагматиками, и понимали, что если придет помощь с Запада, погибнут осаждавшие, а не осажденные. Но помощь не пришла, и византийский император со своим городом-государством должен был исчезнуть.

    - Глеб, ваши стихи невозможно понять без ритма, музыки, интонации. Тут нужна готовность к восприятию и тонкая музыкальная настройка читательского слуха. Но ваша проза - она, кажется, внятна и пятикласснику. Никаких замысловатых метафор, потоков сознания, всего этого псевдомодернизма. Но, читаясь удивительно легко, эта проза очень насыщенна, в ней есть и настроение, и куча полезной информации нон-фикшн. Как вам удается добиться такого эффекта?

    - Перед тем как начать писать книгу, мне надо услышать, на какой ноте, в какой тональности она будет написана. Это идет от стихов, наверное. Я не люблю выражение «проза поэта» (обычно она предполагает какие-то стилистические кучерявости), но верный тон надо ловить не только в стихах, но и в прозе. В «Книге Синана» звук был беззащитный, хрупкий, прозрачный, нежный - особенно в местах, где пишется от первого лица о путешествии героя по современной Турции, о его детстве. В «Цунами» звук более фантастичный, волшебный и рваный, болезненный одновременно - в нем предощущение катастрофы. В «Фесе» тоже есть тон, но это уже не музыка - это скорее ровный звук, гул. Помните у Мандельштама - «Шум времени»? Так вот в «Фесе» это время - гудящий тоннель, из которого героя выбрасывает то в одну реальность, то в другую - до тех пор пока он не обретет собственное «я». Или окончательно его не потеряет.


    Беседовал ДМИТРИЙ БАБИЧ,
    обозреватель РИА Новости


  • Русский европеец. Памяти Петра Вайля

    http://www.chaskor.ru/article/russkij_evropeets_13298

    Впервые «Гений места», главная книга Петра Вайля, вышла в «Иностранке» в середине 90-х, когда слово «Россия» во внешнем мире ассоциировалась со свободой. Да и журналов, обладающих адекватной «Гению» свободой, внутренней – кроме «Иностранки» – тогда (и сейчас, кстати) не было.
    Когда «Гений» вышел книгой, Вайль в России уже был инициатором знаковых для того времени изданий. Я имею в виду книгу «Рождественских стихов Бродского», которую Петр Львович составил – и сборника «Пересеченная местность», куда собрал «путевые» стихи поэта и авторские комментарии к ним. То есть, по сути, именно Вайль представил нам поэта путешествующего.
    Все эти книги – как и «Гений», и «Русская кухня в изгнании» – вышли в «Издательстве Независимая Газета», в его золотой недолгий век. Который, хоть и был коротким, но оставил на наших полках книги, которые не то что убрать – переставить невозможно.
    Конец девяностых вообще был временем по-настоящему Больших Книг (не путать с одноименной премией и нашими временами). Книг, которые определили – как я теперь понимаю – внутренний пейзаж людей целого поколения, моего, во всяком случае. Те книги – через одну-две, практически – становились событиями, настоящими. То есть перешагивали рамки литературы или философии, поэзии – и вторгались в жизнь, незаметно изменяя ее внутренний ход, само развитие мысли.
    С книжками «Иностранки» под мышкой тогда многие впервые пересекали границу – поскольку ни путеводителей, ни интернета, ни специализированных изданий про путешествия тогда не было. А «Гений места» уже был. Хотя, конечно же, не для путешествий писалась эта книга и не роль культурного путеводителя выполняла.
    Назначение «Гения места» заключалось – и сейчас это отчетливо видно – в другом. В нужное – еще как нужное! – время «первой свободы» Вайль показывал очень простую и вместе с тем труднодостижимую вещь: пересекая границу с внешним миром, помни, что мир открывается только тому, для кого он не хуже или лучше собственного, а другой.
    И – второе – что только через другого ты можешь познать себя.
    Очень важный момент, между прочим.
    Теперь, когда мы знаем, чем всё закончилось – то есть с какими теперь словами внешний мир ассоциирует Россию – я вижу, что Пётр Вайль был и останется для меня прежде всего образцом свободного в литературе и жизни человека. Русским европейцем и просветителем поневоле – в короткий век русской свободы, который закончился, увы, не русским европеизмом, а азиатчиной.
    Через «Гений места» Вайль передавал читателю эту стратегию, форму познания и самопознания – себя через живой материал внешней культуры, чужого мира. Удался ли ему этот русско-европейский, по сути, эксперимент? Основанный на опыте собственной жизни – и жизнью подтвержденный, оплаченный? На этот вопрос каждый, кто читал и любил Петра Львовича, должен ответить сам. Что касается меня, то – разглядывая себя пристально – я могу утверждать: да, удался.


  • Прошлое брошено на произвол судьбы как ничейное

    http://www.novayagazeta.ru/data/2009/061/21.html

    — Давайте начнем с Москвы. Можете привести несколько ярких примеров?
    — Ну что говорить о Москве? То, что Москва как исторический город больше не существует, признают даже те, кто его развалил, разрушил. То, что осталось, — это ошметки, фрагменты. Хорошо бы сохранить хотя бы эти ошметки. Иначе потомки посчитают, что Москва всегда была скопищем уродливых новоделов с Кремлем посередине. Вот хороший пример, кстати, так вышло, что знаменитые палаты Пожарских — Ростопчиных на Лубянке мы снимали в день никчемного праздника, Дня национального единства. То есть в момент, когда на Красной площади высшее руководство страны било поклоны у памятника отцам-освободителям, мы пытались снять родовое гнездо одного из этих отцов, князя Пожарского. Чьи палаты вот уже несколько лет гниют в самом центре города из-за неясностей с собственниками. И никому до этого нет дела. Между тем на этом участке, в этих стенах, дважды сошлась русская история — та самая, которую так усердно по осени чествуют власти. Сошлась и зарифмовалась. Сначала 1612 год и Пожарский, выступивший на поляков именно отсюда — и потушивший пожар Москвы и Смутного времени. А потом граф Ростопчин, пристроивший на этом участке дворец и напрасно ожидавший во дворце Наполеона — тот самый Ростопчин, который Москву, как известно, спалил. Идеальное место для музея 12-х годов, просто подарок. На средства, выброшенные на бессмысленный праздник, можно было бы и восстановить усадьбу, и открыть музей.
    — А как же проблема с собственниками?
    — Ну вы же знаете: когда им надо, они быстро улаживают проблемы с любыми собственниками, правда? Кстати, даже снять эти обломки нам по-человечески не дали, не подпустили — синдром Лубянки. Понабежали люди в погонах. Лубянка же — буквально в двух шагах.
    — А как обстоят дела в провинции?
    — В провинции дела обстоят точно так же, только более неприглядно. Без сентиментальностей. В провинции руины зеленой сеточкой, как в Москве, не затягивают. Декорациями с нарисованными окошечками не обносят. Приезжаешь в Казань, вот Кремль — все чисто, надраено. Отреставрировано под юбилей города. А в двух кварталах лежит в руинах старинная татарская слобода — те уникальные, единственные исторические кварталы, аналогов которым в мире просто нет. То есть лежит в руинах суть, смысл этого города.
    Когда идешь по городу, кажется, что здесь только что закончились уличные бои, бомбежки, пожарища. Настолько разруха неприкрыта, явна. Причем на домах еще сохранились таблички про «Охраняется государством» или «Здесь останавливался Пушкин» и т.д.
    — Даже Пушкин сегодня не спасает?
    — Кто такой Пушкин для этих людей? Никто. Это в Москве против актов вандализма властей еще выступают, еще протестуют. Мы уже не можем запретить снос — да. Но… Мы можем этот снос прокомментировать по крайней мере. Запротоколировать — для будущего «нюрнбергского процесса». Чтобы потом, когда мой ребенок, например, спросит, всегда ли мы жили на этой помойке, я мог показать ему записи, ответить: нет, не всегда. А провинция давно молчит в тряпочку. Сколько раз нас просили — и музейщики, и краеведы на интервью: «Только эти слова не показывайте, вырежьте». Почему? Это же самое главное? «Ну, меня же тогда с работы уволят, вы понимаете…» То есть человека за критику в адрес местных князьков просто выбрасывают на улицу — будь то Тверская губерния или Архангельская, не важно. Причем с волчьим билетом, чтобы никуда, кроме как в дворники, пойти он уже не смог.
    — Что за сезон произвело на вас большее впечатление из увиденного?
    — Визуально это, конечно, Кий-остров, Белое море. И, наверное, Тамань — место завораживающее, ирреальное по ландшафту. По пространству, которое вокруг этого места закручивается, растягивается. Что касается истории, самая потрясающая вещь, которую мы снимали, — это Фанагория. Античный город на Боспоре Киммерийском, 90% которого до сих пор лежат в земле нерасчищенными. Брошенными. Самая натуральная Древняя Греция, улицы-дома, водопровод-канализация, посуда-скульптура-монеты, только не музеифицированные, как в современной Греции, а в земле. Брошенная, никому не нужная. Едва охраняемая. Часть этой Греции постепенно съедает море. Другую часть подкапывают, разворовывают местные деятели. Большая часть частных лотов на «античных» аукционах — это артефакты, нелегально добытые именно здесь, в Фанагории. То есть немыслимые вещи происходят, не укладывающиеся в голове, если честно.
    — Есть ли в ситуации с памятниками в провинции свои закономерности?
    — Закономерность одна: чем дальше от Кремля, тем лучше. Вот, например, тот же Кий-остров в Белом море. На острове стоит древний монастырь, основанный будущим патриархом Никоном, чтобы «оппонировать» старообрядческим Соловкам. И монастырь этот спасает только то, что это край земли, глухомань. «Провинция у моря». Государство его не поддерживает — но и не ломает, руки не доходят. На острове турбаза, деревянные домики. Директор, святой человек, после штормов латает монастырь на деньги, вырученные от отдыхающих. Своими руками — и руками этих самых отдыхающих. Поскольку даже страховку, положенную от государства, монастырь получить не может — она, надо полагать, бесследно исчезла в карманах чиновников.
    Другой тип провинциальных городов — это города, работающие на оборонку. Особая статья, такой город ни с чем не спутаешь — Тула, Северодвинск. Даже официантки производят там впечатление кадровых офицеров. Ситуации с памятниками в таких городах складываются совершенно тупиковые. Например, на территории Северодвинского завода, который производит атомные подлодки, расположен древний монастырь. Этот монастырь в XVII веке выполнял функцию северных морских ворот страны. Именно отсюда, через Белое море по Двине, «спускались» к нам датчане, англичане. Они так и называли этот монастырь — «порт Святого Николая». Потом Сталин приказал построить на месте монастыря завод, который слопал древние постройки. Недавно то, что осталось от монастыря, вернули Церкви. В соборе начались службы. Но попасть в монастырь ни прихожане, ни туристы не могут. Территория режимного предприятия, как на нее попадешь? И что прикажете делать в такой ситуации? Совершенно непонятно. С «режимом» на заводе вообще смешно получилось. Во время съемок к нам были приставлены особисты — строгие молодые люди, следившие, куда мы поворачиваем камеру и голову. Один из них даже в туалет за мной ходил, «потому что вы с фотокамерой». Какие секреты в загаженном сортире транспортного цеха? Так вот, эти милые люди запретили нам снять картонный макет завода в местном музее. Я вообще привык по-буддийски относиться к провинциальному советскому идиотизму — иначе никаких нервов не хватит. Но тут их замашки совершенно вывели из себя. Я отыскал в городе интернет-кафе, зашел в Google Earth — и скачал картинку. Где их завод виден любому как на ладони — вместе со всей кузькиной мамой. И назавтра — уже перед отъездом, на проходной — вручил этим казенным людям распечаточку. Ну, надо было видеть их физиономии… Чистый Гоголь Николай Васильевич, немая сцена…
    — Но дело же не в них…
    — Конечно! Дело в старых и давно уже бессмысленных инструкциях, которым эти несчастные люди должны следовать. Дело в косности и тупости, в страхе. Страх вообще пронизывает всю российскую провинцию. Страх сказать, сделать что-то лишнее. Отклониться от нормы. Потому что иначе уволят, растопчут. Накажут. Отнимут. Этим страхом пропитано все, от режимного объекта до забегаловки. Вот что действительно угнетает.
    — А что происходит с усадьбами?
    — Чем больше мы снимали, тем очевиднее для меня становилась одна вещь — самые мощные, самые большие и красивые усадебные комплексы были построены российскими вельможами не от хорошей в общем-то жизни. Лучший пример — миллионщик князь Куракин. Екатерина сослала его за близкие отношения с Павлом. Сослала под Пензу, где у Куракина были земли. Девять лет этот «бриллиантовый» царедворец сидел по колено в черноземе и ждал, когда его позовут обратно. Девять! А на десятый понял, что не позовут — и выстроил свой Петергоф, свою Гатчину. Назло выстроил, от отчаяния. По принципу «Я не могу вернуться в столицу — пусть столица придет ко мне». Так в совершенно глухой провинции, на границе со Степью, появился невиданный европейский дворцовый комплекс. Этакая галлюцинация размером с Версаль. Вскоре после того как дворец был закончен, Екатерина скончалась, и Павел сразу вернул «приятеля» в столицу. А дворец остался — как памятник упорству, упрямству. Отчаянию. Надежде. И таких «отчаянных», «маниакальных» усадеб довольно много — взять хотя бы апраксинское Ольгово под Москвой или Сабуровскую крепость (реальную турецкую крепость в чистом поле) в Орловской губернии. По правде говоря, такие усадьбы — где, как в романе, проявились целые судьбы, характеры, история, — самые интересные из тех, что мне доводилось видеть.
    — И в каком они состоянии сегодня?
    — В катастрофическом. В этом смысле советская власть была куда гуманнее нынешней. После революции в усадьбах и монастырях размещали детские дома, психушки, диспансеры или колонии. В 90-е многие из них позакрывали за недостатком средств. Когда в здании нет жизни, оно приходит в упадок за 3—5 лет. И уже не подлежит восстановлению. Без отопления начинает ползти грибок, потом обваливается крыша, и все — через несколько лет остаются одни стены, которые растаскивают по кирпичам местные жители. Ведь что такое усадебный комплекс? Это не только само здание, дворец или парк. Это еще и сложная дренажная система например. Поскольку дворцы стоят, как правило, на берегах рек, «где красиво». А потом приходят простые советские рабочие и прокладывают через усадьбу траншею, под телефонный кабель например. И вековая система летит к черту.
    — 17 декабря прошлого года столичными властями был принят Закон «О приватизации государственного имущества города Москвы», подразумевающий передачу в частную собственность некоторых объектов истории и культуры. Может быть, таким образом удастся сохранить национальное достояние?
    — Вряд ли. Закон таков, что подобные объекты можно только тщательно восстанавливать. То есть вкладывать бешеные деньги. Или вкладывать те же деньги во взятки, чтобы этот закон обойти — то есть снести памятник и построить аналог по своему вкусу. Там, где такие вложения рентабельны — например, в усадьбе Ольгово, расположенной рядом с подмосковными горнолыжными спусками, — второй вариант с обходом закона неизбежен. Так что через несколько лет тут появится SPA-центр, будьте уверены. Я хочу сказать, никто не оставит такие лакомые куски на произвол судьбы. А вот Надеждино или Зубриловка — в пензенской глухомани… Да, можно взять памятник в аренду — но, спрашивается, зачем частному человеку вкладываться в то, что ему не принадлежит? Да еще у черта на рогах? Вот мы снимали ту же Зубриловку, где Борисов-Мусатов написал свою знаменитую картину «У пруда». Едем, к усадьбе через поля ведет хорошая асфальтированная дорога. А потом — раз! — и обрывается, прямо посередине поля. В чем дело? По словам местных краеведов, к усадьбе присматривался известный московский предприниматель, скупивший тут земли под свои аграрные фантазии. И вот стал прокладывать дорогу, но в какой-то момент предпринимателю сказали, что нет, дорогой, усадьбу тебе в полную собственность не отдадут. И дорогу он бросил. И его можно понять: зачем частному человеку восстанавливать усадьбы в глуши? Чтобы потом летать на вертолете на выходные? Проще построить новый дворец, поближе.
    — Может быть, стоит все же изыскивать возможности для реставрации, собирать для этого деньги?
    — Повторяю, это очень дорогое удовольствие: вписывать в старое — новое. Это долгосрочное вложение, в будущее. В потомство. Это уже не политика, а философия, исторический смысл. Европа, мыслящая себя в историческом времени, живет именно по этим правилам. Азия, наоборот, историческим временем полностью пренебрегает — в пользу религиозного времени, то есть Азия живет в вечности. Что происходит у нас? Мы находимся, как всегда, между, на обочине исторического времени. Ни там, ни тут. Государственной, общей философии в области прошлого у нас нет. Прошлое брошено на произвол судьбы как ничейное. Тем самым власть и общество расписываются в том, что с этим прошлым их ничего не связывает. Что оно чужое по отношению к ним. А с чужим можно обращаться как угодно. Можно достраивать Царицыно по своему варварскому усмотрению или сносить и строить заново гостиницу «Москва». Лепить бездарное чудище на месте гениального Военторга.
    — Но ведь все это происходит с молчаливого согласия общества?
    — В этом-то и весь ужас. В том, что пастух абсолютно соответствует овцам, и наоборот. Это — уже плоды, страшная, жуткая развязка трагедии, начавшейся в 1917 году. Когда историческая память в стране была насильственным путем стерта, вычищена товарищем Сталиным. А мы остались — наследниками не тех, кто строил эти монастыри и эти усадьбы, а тех, кто их разрушал.
    — Что же делать в такой ситуации?
    — Указать на эту утрату. Признать ее катастрофические масштабы. Подчеркнуть, обозначить. Да, прошлое в нашей стране было. Была другая, инопланетная жизнь в этих пейзажах. И эту жизнь ни вернуть, ни имитировать невозможно. Перед нами памятники иной цивилизации, иной культуры. Все, что мы можем, — сохранить их в том виде, в каком они находятся сейчас. Как Колизей или термы Каракаллы. Как артефакты большого Времени. Но как раз для этого-то у нас ничего и не делается.
    — Почему, как вы думаете?
    — Внешне — по экономическим причинам. Внутренне — потому что власти просто невыгодно эту связь афишировать. На эту катастрофу указывать. Признать прошлое означает для современной власти полное саморазоблачение. Поскольку люди сразу же начнут задавать неудобные для властей вопросы. А почему, собственно, мы живем так, а не иначе? Почему именно этот человек решает, как будет выглядеть город, где мы каждое утро просыпаемся? Прошлое — это ведь одна из проформ будущего. Эта такая волшебная лампа, сквозь которую можно рассмотреть будущее. Иными словами — посмотрите на то, в каком состоянии находится ваше прошлое, и вы поймете, что вас ждет в будущем. Это закон, элементарный и вечный. И если говорить честно, ничего особо утешительного в этом будущем нам пока не видно.

    Беседовала
    Ирина Шлионская


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 11