Глеб Шульпяков

НЕМЕЦКИЙ ДНЕВНИК Часть II

НЕМЕЦКИЙ ДНЕВНИК (осень 2014)

ЧАСТЬ II

 

25.10. Лейпциг. Старые фотографии

Созвонился, наконец, с Андреем, договорились встретиться на вечере в Дюссельдорфе. Вот тоже удивительная история. Он, как и я, правнук о. Сергия, батюшки из Самети – по линии Николая, старшего из поповских детей. Живет в Германии с 90-х. Я ничего не знал о нем, пока не случилось то, что объявился о. Роман; это батюшка, он служит в том же Троицком храме сейчас; он отыскал меня по  интернету, прочитал мою «Саметь» в журнале; списались, договорились о встрече в Москве. Сам уральский, матушка местная, костромская. Хотят попечительский совет, деньги на реставрацию; прадеда местночтимым святым (был репрессирован). «Как нам выйти на Михалкова?». Хорошие и наивные люди. А потом моя мама уже связалась с дальними родственниками. Так Андрей и нашелся.  

 

Старые фотографии в старом телефоне (взял в поездку телефон, с которым раньше путешествовал). Довоенная Грузия, довоенный Киев. Рим, Венеция, Стамбул. Наш Петя, каким он был два года назад. Совершенно другой. Как я скучаю по нему, каким он был тогда. Он каждые полгода разный. А мы все те же. Как по-разному идет время.

 

 

26.10. Дрезден, галерея

В кассах Лейпцигского вокзала не говорят по-английски. Это удивительно, в Западной Германии такое невозможно. «Кайне дойч, битте, инглиш!» Продолжает говорить, только громче. «Не понимаю» значит «не слышу». В электричке с испанскими студентами, большая компания; громкая, через кресла, трескотня; за час это может свести с ума; чистый шум; пересесть некуда, вагон полный.

 

…Дрезден с моста, панорама над рекой – шпили, башни, мост. Можно представить впечатление путешественника, который видел эту панораму над огородами; хотя сам город унылый: серый, пустотный какой-то; продувной. Только черные зубья башен; такие недовыбитые зубы.

 

В первом зале справа да Мессина и Св.Себастьян.  Акриловое, «цвета морской волны», небо. Кричащее. Оно почти никогда не воспроизводилось на репродукциях точно. Казнь состоялась, но  болтают на галерее; этот вообще дрыхнет; сиеста. Альбом да Мессины был у меня в детстве, небо там было вообще серым.

Кранах и его ветхозаветный цикл, его «Вирсавия». Гольбейн; один Терборх и его девушка, моющая руки (мы подглядываем). Картины как замочные скважины. На кого смотрят эти люди? Не на нас; на художника. Он вышел, а мы просто заняли его место; ощутить на себе этот взгляд. 

Еще «кричащий» цвет, лимонно-желтая кофта «У сводни». Рядом честная девушка («Письмо» Вермеера). Живут своей жизнью, никакой позы. В своих мыслях и письмах. На стене сначала была карта, но потом Вермеер убрал ее. Пустая стена, экран фантазий. Ведь что в письме, мы не знаем. Еще одна «Вирсавия», Рубенса. Еще одно письмо. У меня была эта марка. Как я школьником мерз у ларька «Союзпечати». Это 80-е, мы жили тогда в научном городке под Москвой. За мутным от дыхания стеклом женщина в перчатках с отрезанными «пальцами» (слова «митенки» я не знал тогда) – распаковывает картонные коробочки. Я всматриваюсь, она качает головой. «Сегодня «Искусство» не завезли». 

 

…В галерее много русских групп. Я слышу какие-то  семейные подробности, сколько лет было второй жене Рубенса, сколько зарабатывал Рембрандт и т.д. Потрясающие панорамы Дрездена Каналетто (племянник венецианского, ничего не знал о нем). Гордились, какое все хрупкое, воздушное. Хотелось рассказать всему миру. Какое утонченное – для того «грубого» времени. И каким чудом уцелело под бомбами в наше «утонченное». Как это вообще  уместить в сознании, это – и Холокост, например. Это – и «когда я слышу слово «культура», моя рука тянется к пистолету» (Геринг? Геббельс?). Если ответа нет, дальше просто бессмысленно.

 

«Ацис и Галатея» Лоррена, любимая картина Ставрогина, Достоевский называл ее «Золотым веком». «Венера» Джорджоне и дописанный Тицианом пейзажный фон. Обнаженное тело, когда на него никто не смотрит. Она спала на обложке альбома по Дрезденской галерее, книга тоже была у нас в доме. Спала, а я рос. Как важно, когда в детстве есть книги по искусству. А дальше широкие плоские женщины Пальмы Веккио, которые потом у Пикассо вдруг сорвались и побежали, размахивая руками (и малявинские бабы на другом конце света побежали тоже).

 

 

26.10. Лейпциг. Иностранка

Вечером встретился с Л., меня ей «передал» С. (он вдруг уехал). Она перебралась сюда в 90-х по немецкой линии. Одна, родители остались в Казахстане. Моя ровесница. Пожаловался ей, что не знают английский.

Она: «Это типично саксонское – не знаю и не хочу знать».

Снова разговор о переезде (не могу сказать «эмиграция»).

«В России мы были немцами, а здесь мы вдруг стали русские».

Сама она из Семипалатинска.

«Но если немцы – они, то кто – мы?»

«Живу иностранкой».

Спрашиваю о С.

«Он больше немец, он с детства увлекался Германией. Он даже пишет на немецком. Ему проще» (С. из Красноярска)

Л. преподает в университете, филология и славистика. До прожиточного минимума доплачивает государство плюс регистрация «свободным художником» (Freischaffender Künstler), там немного другое налогообложение. А она, действительно, рисует.

«Хотя можно работать в фирмах, – пожимает плечами. – Продавать технику… раньше с Россией много работали… но мы же филологи…».

Она улыбается. Книжечка, сборник «Бутерброд». Их литературная компания, симпатично издан. С немцами. Сидели в кафе при старой крепости (Гевандхаус был изначально оркестр пошивочных мастерских). Она рассказывала о программе «возвращения» немцев, как это все «работает». Я представляю невозможное: в Россию возвращаются старообрядцы из Аргентины, потомки иммигрантов из Китая, из Австралии, русские из Средней Азии, из Прибалтики… Завтра "Битва народов".

 

 

27.10. Лейпциг. Батюшков и карлы

Л. живет в тихом пятиэтажном районе в трех остановках от Оперы.

Застройка времен Гитлера.

«А это что?»

В квартирных дверях маленькие оконца.

«Это подглядывать».

Мы смотрим друг на друга через амбразуру.

«Они тут все немного стукачи и доносчики».

(«Немного» это 111 километров стеллажей с «бумажными» доносами и 47 километров с микрофильмами в архивах Штази).

Зато как по-домашнему скрипят деревянные лестницы! Как светит в парке осеннее солнце; этот гвалт из детского сада. Ранний московский сентябрь – по звуку, по свету.

«Старшее поколение иммигрантов обожает жить в этих районах».

«Это напоминает им СССР».

А, может быть, это просто от того, что мы с Л. говорим на одном языке; редкость в наше время.

По дороге она расспрашивает о литературе. Как, что там у нас. Кто. Здесь, в Германии – даже вспоминать об этом не хочется.

Как? Рассказываю об издательстве; что требуют поменять названия романов на коммерческие; что, если бы я вовремя не заметил, мой «Музей имени Данте» вышел бы с голыми задницами на обложке. 

«Или патриотизм, тогда и тиражи, и премии».

«Живу иностранцем»

Смеемся, но как-то невесело выходит.

 

 

Лейпциг, «Битва народов» – для меня это всегда Батюшков. Это началось, наверное, с лекции Бабаева – еще в университете. Он читал, словно Николай Константинович сейчас войдет или только что вышел. «Ах, хил Батюшков!». И вот огромная гранитная тумба размером с космический корабль. Лифт в главный мемориальный зал. Валгалла со скорбящими  фигурами. Серый зернистый гранит. Винтовая лестница на крышу. Лейпциг плоский город, вокруг лесистая равнина, поля. Только на горизонте холмы, идеальное место сражения. Бескомпромиссное. Небо в розовых облаках-перьях. Разноцветный осенний лес. Безветренный вечер. И: «Заваленное трупами людей, коней, разбитыми ящиками и проч.» Представить это сейчас невозможно, конечно. Это даже не Бородинское поле, где хотя бы рельеф – сохранился. А тут черта города. По полю битвы ходят трамваи.

Кирха, которую искал Батюшков. Где она? Там погиб его друг Петин. Упоминает деревеньку Роте и Госса. Но в каком это районе, на какой улице? Батюшков, уезжая, умолял пастора присматривать за могилой. Я эту просьбу, мне кажется, слышу. И битва, и вообще «12-й год», они, конечно, перевернули его сознание. Пожар Москвы что-то в нем навсегда уничтожил. Выжег. Пепелище. Он и Боратынский («разуверенье» – его слово). Но Боратынский сумел рассказать это в стихах. Успел. А Батюшков нет. Вернее, только тем, что спятил. Тем, что вернул билет. Так или иначе, но я очень хорошо чувствую этот надлом и перелом. Даже через двести лет, через оглохший язык и нечитаемые образы. Каким-то непостижимым образом это рифмуется со мной. С нашим временем. С его грубым «наползанием», «подмятием». Хотя бывает ли по-другому? «Разочарование». Когда я думаю о нем. О стране, о людях. О современной литературе. Это, наверное, неизбежно, когда то, что было близко, исчезло. А то, что осталось, безразлично. Ничего не держит почти. С ужасом и восторгом это сознаешь. Что свобода может быть и такой. Все остальное какие-то лоскуты, обрывки. Странное это новое ощущение. Не знаешь, что с этим делать. Такая «воздушная яма». И эта его лошадь без седока, которую он рисовал уже в Вологде. Лошадь и Лейпцигскую кирху, где могила. Притом что почти всю юность при войне. Пруссия, Швеция, компания 1812 года. «Ахилл Батюшков!». Но История свершалась на его глазах, и переписывали ее тоже при нём. «Из меня сделали римлянина, – говорил ему Раевский между сражениями, – из Милорадовича великого человека, из Витгенштейна спасителя отечества, из Кутузова – Фабия. Я не римлянин, но и эти господа не великие птицы. Провидение спасло Отечество». «Сколько небылиц напечатали эти карлы!»

 

27.10. Лейпциг. «Зачем ты приезжаешь сюда?»

Петя попросил привезти из Германии настоящую губную гармошку. Но где? В витринах нет. Встретил на улице одного из «бородулинских» (Лейпциг маленький город). Вчера на улице, он пристегивал велосипед. Он музыкант. Дал адрес магазина, проинструктировал: «Заходишь и говоришь: «Мунд хармоника, битте». Продавец задаст вопрос. Не важно, какой. На него надо ответить одним словом: «С».

Сегодня мы с Л. в магазине. Я произношу мантру.

«Так ты знаешь немецкий!» (Л. смеется).

«Я знаю пароль».

Петька будет счастлив.

Шли на трамвай. Последний вечер, но нет завершения. В воздухе пауза.

Л.: «Толя!»

Человек с гитарой оборачивается. На остановке (Лейпциг маленький город). Поэт, бард и тоже из «Бутерброда». Записывался у друзей в домашней студии. Сперва настороженно, отмалчивается. Потом, когда разговорились, признался:

«Сейчас из Москвы люди разные приезжают».

«А мы тут изнежены демократией…»

Нашли бар недалеко от вокзала. В гэдээровском стиле («Мы принимаем дойче-марки!»). И курить можно, что вообще невероятно. За стойкой тетка – каменная улыбка, крупнокалиберный бюст. В баре пожилые ковбои. Молча глядя в точку, сидят перед кружками - как манекены. Ретро-плакаты; цены копеечные. По типу  нашей рюмочной.

Л.: «Даже не знала, что в Лейпциге остались такие заведения».

 

…Совсем вечером, в сквере. Флаконы «Егермейстера». Тепло, ночь. Разговоры. Почему подобные возвращения (на лавочку в юность) невозможны дома? Хотя и лавочки те, и бульвары. И ты. А что тогда? А воздух другой. И люди другие. Друзья моей юности, где вы? Нет, нет и нет. А здесь это возможно, нейтральная территория. И это странно, и хорошо. Во мои новые знакомые, а ощущение старых-престарых. С которыми просто давно не виделся. И так жалко, что завтра ехать.

«Цвай рислинг, битте!»

 

Потом, уже у себя, в «районном баре», представляю себе: Л. вдруг спрашивает меня.

«Зачем ты приезжаешь сюда?»

А зачем, в самом деле. «Здесь мне в голову приходят интересные мысли… Что-то неожиданное пишется, что потом дает толчок... Старые мастера, для меня это часть жизни, хотя я не думал... Потом, у себя – я живу этим, буквально. Это меня держит. И новые знакомые, тоже ведь роскошь. Общение. А как еще? Чем спасаться?»

Мы как близнецы, так мне хочется думать. И Л., и С. И Т. По возрасту я мог быть на их месте. Я пробую представить это. Что если бы… Но нет, на пятнадцать лет назад не вернешься. Выходит, шансами 90-х я не воспользовался. Москва? Да. Из Семипалатинска или Красноярска проще было переехать в Германию.

«А что ты делал в это время?»

Что делал…Стоял в очереди за портвейном. Наша университетская библиотека, конечно. Круглый читальный зал. Летом с рюкзаком по Крыму. В августе 1991-го на Меганоме даже не знал, что происходит, радио не было. А когда добрался до Москвы, все было кончено. Потом работал в книжной лавке в Калашном, когда шли танки. Что-то начинал писать. И театр, Маяковка. Они (и Крым) и спасли меня. Не знаю, куда бы я тогда вляпался. Потом первые публикации и начинаешь понимать, кто ты и зачем. Газета. Первая Европа, Прага. «Невыносимая легкость бытия», которую уже никогда не забудешь. Ожившие почтовые марки из моего кляссера. Кошмарные  лестницы Кафки, и гуси на Влтаве. Старое еврейское кладбище. Это был язык, который я чувствовал. Он не требовал перевода. А потом была Италия и мир еще раз перевернулся.

 

продолжение следует

ЧАСТЬ 1

ЧАСТЬ III