Глеб Шульпяков

НЕМЕЦКИЙ ДНЕВНИК Часть I

Немецкий дневник (осень 2014)

Часть I

 

I. ВОСТОК

24.10. Москва–Лейпциг

В аэропорту прочитал письмо из издательства. «Хорошо, ты не хочешь менять название романа на коммерческое, тогда давай назовем  через «или» – "Книга Синана или За Босфором мое сердце". Но это невозможно, это и пошлость, и новое название. «Тогда отложим переиздание на год, может, что-то изменится». Что? Мне менять нечего.

 

...Скорость и удобство пересадок, вообще транспорта в Германии. Каждый раз привыкать заново. Только что пробка в Химках, и уже Берлин, вокзал. Лейпциг. Старый полувыселенный дом с деревянными лестницами. Витражи. Незнакомая русская компания: вино, спагетти, сигареты. Разговоры ни о чем, кто-то бренчит на гитаре. На экране Дортмунд проигрывает Ганноверу. Ощущение, что попал в провинцию или в студенческое общежитие. Вышел, а через 20 лет вернулся. Но никакой трагедии, всем хорошо.

Я: «Ладно, поеду. Еще ничего не видел».

«Ближайший трамвай через семь минут» (хозяин с  «островской» фамилией Бородулин). Самые пунктуальные – те, кому спешить некуда, известно.

 

С. приехал на велосипеде. До этого общались по интернету, но через пять минут ощущение, как-будто сто лет знакомы. Пристегивает велик у кафе, в подъезде, у магазина. Мой район (улица Eisenbahnstraße) считается «неблагополучным», «Азербайджан-штрассе». В магазине, действительно, азиатские люди в спортивных костюмах (это мы уже после «бородулинских). Едем в старый город – С. на велосипеде, я на трамвае. На Аугустус-плац приезжаем одновременно. Вечером Опера светится как волшебный ящик. Гевандхаус, Университет. Памятник Гёте, напротив пивная (где сцена из «Фауста» со студентами), теперь скучный ресторан. Рядом жутковатый памятник тоталитарным режимам, безголовый лунатик. Ратушая площадь пуста, но в дальнем углу улица; там не протолкнуться.

 

Пробка в Химках, как давно было.

 

На этой улице жил доктор Цимбалист, лечивший Леверкюна от сифилиса.  

 

…Ночью мой «неблагополучный» район совершенно вымерший. Сетка улиц напоминает линии Васильевского острова; заброшенные дома с заложенными окнами; из-под асфальта брусчатка; силуэт кирхи и засыпанные листьями скамейки; обаяние упадка, заброшенность и запущенность; хотя в домах что-то празднуют; из окон смех и крики; суббота.

 

 

25. 10. Лейпциг, «Остров мертвых»

«Новой архитектурой они хотят вытравить саму память о ГДР» (С. о новом здании  университета). Стилизация под кирху, которая здесь стояла, стандартный хай-тек.

«Ты просто не видел наши новоделы», говорю ему.

 

Музей изобразительных искусств тоже в «новой» архитектуре. Это стеклянный куб, втиснутый в старый квартал. Три этажа, широкие деревянные лестницы. Пожилые смотрительницы в мешковато сидящей музейной форме. По-английски не говорят. «Битте, лучше снять куртку и перекинуть через руку» (жестами). «Битте, куртку лучше набросить на плечи» (этажом выше).  «Битте, вот – сюда, здесь» (заметила, что я ищу табличку). «Битте!»

Мягко, настойчиво. 

 

Во-первых, «Остров мертвых» Бёклина, эта икона русского символизма. Пятый, кажется, номер (была настолько популярной, что написал несколько). В 90-х моим литературным кумиром был Андрей Белый. Я собирал всё, что переиздавали. Купил «Весы» в букинисте, разорился (номер за 1909-й, кажется). Там была репродукция этой картины и рисунки Бенуа и Бакста (заставки). Брюсов, Волошин, Балтрушайтис. Новое искусство. Но потом как-то забылось, стерлось. Обаяние запрещенной эпохи. При том что большинство из них удачно вписалось в советский строй. Хотя были русские европейцы.

«Битте, найн!» (хотел снять «Остров» на телефон).

«Битте, надо спуститься и купить билет для съемки».

С тоской смотрю на бесконечную лестницу.

«У нас есть лифт, битте!» (улыбается) 

Деревянные панели раздвигаются.

«Данке, найн».

  

…Значит, «Остров мертвых». Во-вторых, Каспар Фридрих и его «Три возраста». Вертикаль мачт в вечернем небе, они уплывают, мы остаемся. Пейзаж моего отрочества. Подоконник, открытое окно, закат. Тягостный скрежет, подростковая музыка (Роберт Фрипп). «Тоска», «предчувствие». Я могу пережить это ощущение, надо только включить музыку. Но слова? Спросить в Бонне Леона (это мой однокашник, переехал 20 лет назад). В немецком языке таких оттенков масса (душевных состояний). Откуда в доме взялся Фридрих, кстати. В-третьих, бытовая немецкая и голландская живопись. «Занятие в классе», «Школа для девочек-сирот»,  «Кухарки» шинкуют капусту. Зимний холод комнат с высокими потолками. Крошечный, с пачку сигарет, Брейгель. Вижкерслут, Ян ван – впервые слышу это имя. Автопортрет и тут же в углу картины еще портрет, изрезанный и скрученный в ленту; они обожали аллегории. Порок, добродетель. Художников была целая армия; соперничали, грызлись.

 

Deutsche Spezialitäten. Странно, как эта брутальная пища сочетается с тончайшими немецкими винами. Это же разные цивилизации.

 

В кирхе Святого Фомы (Томас-кирхе) Бах служил кантором. Памятник с вывернутым карманом стоит перед входом, о бедствовании гения говорят все экскурсоводы. Группы через одну русскоговорящие. В кирхе устраивал диспуты Лютер. Захоронение в алтарной части. Но что? Просто собрали кости, разметанные после бомбежки. Один из черепов признали Баховским (был похож на портреты); торжественно перезахоронили. Вот и все, на что мы можем рассчитывать. И носатый мясник в парике, гравюрка в антикварном (25 евро). «По природе своей он был гармонизатором, и только гармонизатором» (Томас Манн о Бахе). «Гармонически осмысленная полифония». Великий гуманист о великом лютеранине. Чего-то не хватает в этой фразе. Какое-то умаление. Ничего этого в юности я не знал и не понимал. Но дома была коробка пластинок «Страсти по Матфею». Это были старые отцовские пластинки. Когда он умер, я  стал их слушать. Его музыку. Темно, лежишь с открытыми глазами. В наушниках Бах. В этой музыке сама музыка исчезала. Ничего, чтобы понять этот «немузыкальный» язык, не надо было, просто слушать.

Слушать музыку как тогда, как я хотел бы.

 

…С. говорит, что восточные немцы ленивы и грубы. Так, во всяком случае, считают западные; не знаю; с кем я сталкивался, тех, особенно старшего поколения, расторопными не назовешь, это правда. Но и грубыми тоже. Не грубее чем в московском метро. 

 

25.10. Лейпциг. Типичный немецкий абсурд

Сначала полицейская машина с мигалкой. Дальше собственно шествие. «Refugeeswelcome!» (плакаты); против «праворадикального насилия». Три года назад неонацисты убили тут, у вокзала, одного иракца, юного совсем. Сегодня открывали памятный знак. «Помнить значит действовать» (лозунг). Все это я вычитал в листовке, которые раздавала зевакам в кафе, где я пил кофе и курил, девушка. Шла в основном немецкая белая молодежь; коляски, велосипеды – семьями, тысячи полторы. Представляю себе москвичей на митинге за гастарбайтера. При том, что Меркель объявила «конец эпохи мультикультурализма». «Они (иммигранты) не ассимилируются, не учат язык». Но, главное, «они не разделяют «европейские ценности». Ради чего тогда вышли эти молодые? Человеческое выше национального и государственного; это и есть «новый гуманизм», когда идея совпадает с человеком; хотелось бы так думать. Писатель Имре Кёртес сказал в Нобелевской речи, что «после Освенцима не произошло ничего, что его опровергло бы». Дрезденская галерея, Кёльнский собор, всё европейское Возрождение – обнуление. И вот эта попытка, эти молодые люди; найти, нащупать; абсурдная, конечно, какое может быть равенство, у людей даже о добре и зле представления разные; какие «ценности» («все современные войны это войны между добром и злом», сказал Кёртес). Многие из иммигрантов вообще сочувствуют идее Исламского государства. «Типичный германский абсурд», сказал бы С. Но и нет, не абсурд. Есть во всем этом какая-то подлинность. Ярость. То, что не позволяет иронизировать. К тому же это Лейпциг. Мирная революция 1989-го года начиналась здесь. В Николай-кирхе, где по понедельникам собирались лютеране-экологи. Со своего «Химкинского леса», по сути; нельзя же протестовать «абстрактно»; а система не справлялась уже на уровне природопользования. Штази  запрещало перестроечные газеты из СССР, эта нелепость агонии. Хотя Венгрия уже открыла границу с Австрией. Всей оппозиции в Лейпциге было несколько тысяч, люди знали друг друга в лицо; но выбирает не человек, а История. 9 октября на площадь выходят 70 тысяч. Полиция в панике. Кого? Лидеров, организаторов – нет; каждый человек лидер, каждый организатор. И в ноябре Стена падает. Круглая дата, 25 лет. Конец холодной войны. Некалендарный европейский «фин-де-сьекль». Ведь большую часть этого века они прожили в страхе. Фюрер, Сталин, потом советская бомба. «Век тревоги» (У.Х.Оден). Для немцев он начался в августе 1914-го. Было даже такое понятие, Augusterlebnis («Августовское переживание»). Объявление войны, патриотический подъем («…сотни тысяч людей чувствовали то, что им надлежало бы чувствовать скорее в мирное время: что они составляют единое целое» – Цвейг). И Цвейг, и Томас Манн разделяли его. 75 лет (1914-1989), воевали почти весь век. В Европе, в Германии. Ее поражение, ее унизительные разделы; жизнь в Империи Зла, все это цена за Augusterlebnis. Пока Империя не рухнула. Россия, Европа, Америка – против СССР. Теперь многие называют это поражением; и новый Augusterlebnis, только российский; реванш этих людей мне более-менее понятен; он интернациональный; Империя покрывала тенью полмира. Этим летом во Франкфурте меня подвозил таксист-алжирец. «Из Москвы? Я тоже против Европы, я против Америки. Советский Союз хорошо!». При том, что работа, страховка, жилье, детский сад... И ненавидит Германию. «А что делать таким как я? Кто не против? – спрашиваю. – Посоветуй, брат». «Э-э-э…» – качает головой.

 

Томас Манн: «Великой державой мы были уже слишком долго. Это состояние стало привычным и нас не осчастливило. Срочно понадобился новый прорыв, на сей раз к мировому господству, которого, конечно, нельзя было достигнуть никакой высокоморальной деятельностью на родной ниве. Стало быть — война, и если придется — война против всех; великий час Германии наконец пробил. Эта мысль завладела нашими умами вместе с убеждением, что война нам навязана, что лишь священная необходимость заставила нас взяться за оружие. Что из того, что другие народы считали нас правонарушителями, забияками, несносными врагами жизни, — у нас имелись средства, чтобы бить мир по голове до тех пор, пока он не переменит своего о нас мнения, не восхитится нами, не полюбит нас. Да не подумает кто-нибудь, что я потешаюсь»

(«Доктор Фаустус»).