Глеб Шульпяков

НОВЫЕ

*  *  *

что хочет человек и что он ждет,

когда внутри него уже не жжёт,

а звякает негромко, равномерно

как пряжка на моем ремне, наверно

– что видит он, когда он видит дом

над лесом и рекой, окно и в нем

себя, в руке дрожащей чашку чая

сжимавшего, поскольку жизнь такая,

что вот она – а завтра ее нет

потом он выключает в доме свет

и дерево придвинулось вплотную –

затем что жизнь отверстие в другую,

в которой снег висит на волоске

– тобой пока не тронутой тоске            

 

 

 *  *  *

что напишет под утро снежком,

я уже научился читать –

ковыляет старуха с мешком,

а могла бы как птичка летать

– по такому снежку не спеша

хорошо до никитских ворот

а старуха из-за гаража

и качается стая ворон

 

            *  *  *

где этот птичий гомон, где

всё билась о причал

доска на каменной воде

– и вся ее печаль,

куда пропали, побросав

костюмы, господа,

зачем на веслах старый граф –

и в сапогах вода,

стучат на лавках в домино,

летит на борт канат

– там будет вечное кино

и желтый лимонад,

а здесь железная трава

и мокрое бельё

полощет в небе рукава

– и зарастет быльём

 

            пальто

набрасывается на человека –

обрывает ему пуговицы, хлястик;

выворачивает рукава и карманы

трёт / мнёт / рвёт / режет

а потом выбрасывает на вешалку,

и человек висит в кладовке –

забытый, никому не нужный

– и тяжело дышит,

высунув розовую

подкладку 

 

 

 

*  *  *

Моя жена – кореянка (этот факт

имеет значение для сюжета).

[13.00] Я вышел с ребенком.

Как обычно по субботам, мы

гуляли на бульваре – как вдруг

[13.20] мне пришла идея

показать ребенку новую елку.

Мы [13.30] спустились по Никитской.

[13.45] Елка у Манежа оказалась

некрасивой – вместо игрушек реклама!

– и я [13.50] решил поехать на каток.

На Чистопрудном [14.15] шел митинг.

Некоторые защитники Москвы

пришли с детьми, и те сразу

устроили горку у Грибоедова.

Наигравшись [14.45], мой повис на руке.

Я [14.50] вспомнил про каток.

На прудах [15.10] в белых «фигурках»

катались девочки-подростки.

Они говорили по-французски.

«Странно!  Подумал я [15.20] –

Вчера я был в деревне, ходил в баню

– а сегодня митинг, француженки…»

[16.00]  Пока не замерз окончательно.

На бульваре я знал винный бар.

Выпив [16.30] – и повторив [16.35],  

я сводил ребенка в туалет. Теперь

можно было ехать на «Охотный ряд».

На эскалаторе [17.00] я достал телефон

– 19 пропущенных! И набрал жену.

«Не спускайся в метро!» Она была в панике.

И: «Я не могу дойти до дома…»

Выскочив [17.10], мы поймали такси

[17.15] и помчались на Никитскую

по пустынным бульварам.  

От погромщиков моя жена

пряталась в арке Рахманиновского зала.

Когда я [17.40] усадил ее в машину, она

схватила ребенка и разрыдалась.

На ее глазах они избили туриста.

Ей было страшно за ребенка.

Она [17.44] не хотела жить в этой стране.

…Недавно пустую и холодную, площадь

покрывала розовая пелена дыма.

Некрасивая елка исчезла, только

еловые лапы валялись – словно

в городе прошли похороны.

Полчища нацистов колыхались

как водоросли – и наша машина

плыла сквозь них равнодушной рыбой.

Ни отвращения, ни гнева

я не испытывал. Изумление –

вот что осталось: «Если бы я

не услышал телефон?»

Миры, которые нас окружали

– людей, обедавших на Тверской

и тех, кто бесновался у Кремля –

миры фигуристок и тех, кто

защищал старую Москву –

выглядели пугающе разными,

но близкими. Их разделяла

тонкая (как стекло машины),

но нерушимая грань.

Она была тем прочнее, что

проходила не снаружи,

а внутри каждого. И я

эту грань чувствовал.

Что видел из машины ребенок?

[18.30] Он спал.

       

 

*  *  *

в моём углу – бревенчатом, глухом

такая тишина, что слышно крови

толкание по тесным капиллярам

да мерная работа древоточцев –

ни шеи, ни руки не разгибая,

в моем углу я словно гулливер,

то с этой стороны трубы подзорной

смотрю вокруг – то с этой

(меняя мир по прихоти моей) 

но слышу только равномерный скрежет

– пройдет еще каких-нибудь полвека,

изъеденный, дырявый – угол мой

обрушится под тяжестью себя

и только скобы новый гулливер –

изогнутые временем, стальные

поднимет из травы на свет и скажет

умели строить

 

 

размышление в церкви

santa maria dei miracoli 

во время католической мессы

человек совершает поклонение,

преклоняя колени на низкую

деревянную скамейку –

тем самым он как будто говорит:

о создатель и владыка мира!

человек – не последнее твоё творенье

 

во время православной службы

человек совершает поклонение,

преклоняя колени на холодный

каменный пол храма –

тем самым он как будто говорит:

о создатель и владыка мира!

человек – твой последний раб

 

когда говорят о европе и азии,

о том, что нас разделяет, и как мало   

между нами общего, я думаю,

что дело не в  языке / культуре

истории или географии,

а в одной скамейке –

в одной маленькой ступеньке,

преодолеть которую

невозможно

 

 

.                  П.А.

..наших мертвецов

продрогшие виолончели

мы вынимаем из футляров

и день за днём, нота за нотой –

трогая слабые сухие струны

– вспоминаем, как они звучали

 

 

           мой стих

слепой как птица на ветру,

облепленный пером

чужих имен – как вкус во рту,

который незнаком –

на вечном обыске, по швам

все ищет край времен,

как много будущего – там

как холодно мне в нем

 

 

ИСКУССТВО ПОЭЗИИ

Я жил в деревне

и ждал друга.

А он не ехал,

он всё не ехал.

Распутица! И я

бродил один.

В жухлой траве

– в тишине, когда

слышно реку

и как летит птица

я не сомневался:

всему вокруг

– облакам и соснам,

валунам и даже

голубым лужам

(не говоря обо мне)

есть причина.

Что мир кем-то

вызван к жизни.

Но как иной отец,

уходя из семьи,

забывает детей

– так этот кто-то

забыл про нас.

Не помнит.

 

Забытыми

они и выглядели.

Дуб, несущий крону

в пустое небо.

Мокрые собаки.

Тропа, ведущая никуда.

Искрящие провода.

Землеройки.

Даже фонарь и тот

по ночам мигал

морзянкой:

точка-тире, тире –

кого-то звал.

Но кроме меня

никто фонаря

не видел.

...Ночью

было не до сна.

Я выходил.

Вся в вате, луна

лежала на дне

ящика со звездами –

но разве кто-то

слышал как

они бренчат?

 

Один в поле, я

смотрел на свой дом.

В темноте мне

казалось, в окне,

кто-то есть

(и разливает чай)

– но кто? Ведь я

был здесь.

…Наверное, так

я хотел влезть

в чью-то шкуру.

Но я ошибался

ведь этот кто-то

мог и не знать,

что мы существуем.

Оставалось – что?

найти слова и

рассказать всё.

Пусть увидит.

Пусть запомнит.

Кто мы? Что у нас?

– вот удивится!

Как щелкают

эти семечки

– словечки.

 

               

           в деревне

человек остается с самим собой –

постепенно дымок над его трубой

поднимается ровным, густым столбом,

но – перед тем как выйти с пустым ведром,

чтобы элементарно набрать воды,

человек зажигает в деревне свет,

развешивает небо, расставляет лес,

подклеивает к небу картонные облака,

а потом устраивает метель или гром

(в зависимости от времени года) –

в сущности, этот человек с ведром

просто переходит из одного дома в другой –

и остается собой

 

 

 

          *  *  *

моя стена молчит внутри;

на том конце стены горит

фонарь или окно без штор –

отсюда плохо видно, что

я слышу только скрип камней

прижмись ко мне еще плотней

кирпич бормочет кирпичу –

стена молчит, и я молчу

 

   

                     *  *  *

во мне живет слепой, угрюмый жук;

скрипит в пустой коробке из-под спичек

шершавыми поверхностями штук

хитиновых – и кончиками тычет –

ему со мной нетесно и тепло

годами книгу, набранную брайлем,

читать в кармане старого пальто,

которое давным-давно убрали

 

  

         *  *  *

кому-то облако во благо

кому-то темный переход –

бежит бездомная собака

как будто кто-то ее ждет;

из чернозема смотрят окна,

горит под окнами закат –

давно повесил бы замок на

да жалко брошенных щенят

 

 

           *  *  *

старых лип густая череда

гнезда в липах словно черепа –

тихо наверху во тьме стучат:

завтра будет сильный снегопад

а пока на небе карусель,

плещет в небе стая карасей,

комья по настилу, гром копыт –

я стою, зима во мне летит

    

  

               *  *  *

часовую на башне крути, машинист,

карусель, упражняйся в счетах –

я отвечу тебе, что не слишком речист,

и не густо в моих закромах;

что живу на земле возле каменных стен

и годами не вижу огня –

но когда он горит, появляется тень;

посмотри, как танцует она

 

       

   начало религии

если скульптуру собаки

на станции «площадь революции»

отполировали до блеска

миллионами прикосновений –

пора дать собаке имя,

придумать родословную,

украсить цветами и фруктами,

и поставить коробку для

денежных пожертвований –

 

ваш подземный путь

охраняет  бог синей ветки!

 

– если этого не происходит,

значит ваше пожертвование

просто включили в стоимость

купленного билета 

 

 

 

    

АПРЕЛЬ

1.
Обычное городское озеро –

круглое, около километра в диаметре.

Лавки, пирсы. Щиты «Не сорить»

и «Берегите лес от пожара».

Юные мамаши тянут пиво

(коляски припаркованы рядом).

Гудят покрышками велосипеды.

На опушке пикник, музыка:

«Жизнь невозможно… И время ни на миг…»

Слышен смех и стук ракеток.

Раньше я тоже гулял вокруг этого озера.

Пил вино, целовался. На спор

прыгнул с вышки в ледяную воду.

А потом поступил, уехал.

Начал новую жизнь. Сошел с круга.

 

2.
Сквозь еловые ветки кладбища

я вижу море свежих крестов.

Город мертвых растет, строится.

Постояльцы на «…штейн», «…ский», «…берг».

Реже на  «…ов», «…ев», «…аев».

Одинокий полумесяц: «Омар Хайруллин».

Академики, слесари, все вместе.

«И этот здесь… и этот… и эта» – я

не верю собственным глазам.

А ведь когда-то они гуляли на озере –

в одиночку, парами. С коляской.

Именами некоторых названы улицы.

Площадь – и одна средняя школа.

Но большинство не оставило по себе следа.

 

3.
Эти люди научили меня всему –

алфавиту, счету, русскому языку;

как держать карандаш и рубанок.

Только один вопрос: зачем? остался без ответа.

А теперь между нами никого, пусто…

«Когда ты уходил… Все звуки во вселенной…» – 

Пахнет мясом, пикник в самом разгаре.

Я подхожу ближе, заглядываю в лица.

Говорю: «Ведь мы знакомы!»

Но в ответ они только смеются.

Бренчат на гитаре и запускают змея.

…Когда музыка затихает,

я перехожу на шаг. Перевожу дыхание.

Старый снег хрустит, крошится.

Сердце как сумасшедшее, вот-вот выскочит.

А больше ничего, тихо.

Весенний лес похож на недостроенный собор.

Я слышу запах глины, стружки.

    

За колоннами блестит узкая речка.

 

   

 

*  *  *

человек на экране снимает пальто

и бинты на лице, под которыми то,

что незримо для глаза и разумом не,

и становится частью пейзажа в окне –

я похож на него, я такой же, как он

и моя пустота с миллиона сторон

проницаема той, что не терпит во мне

пустоты – как вода – заполняя во тьме            

эти поры и трещины, их сухостой –

и под кожей бежит, и становится мной

    

      

 

     

       *  *  *
гуляет синий огонек

в аллее дачного квартала –

не близок он, и не далек,

горит неярко, вполнакала

как маячок среди стропил

того, кто прошлой ночью эти

на землю сосны опустил

и звезды по небу разметил –

стучит и крошится мелок,

летит в небесное корыто;

он это маленький глазок

за дверь, которая закрыта


 

 

ПРАДО

Мясные ряды Рубенса.

Битая птица Гойи, перья испачканы грязью.

Креветки Босха, требуха Брейгеля –

кипят, бурлят в огромных чанах.

Вяленая рыба Эль Греко.

Между прилавков снуют карлы, буффоны.

«Педро Ивановиц Потемки» в меховой шапке.

Крики, конский топот, лязг металла –

все сливается в один базарный грохот.

Только в полотняных рядах Рафаэля тихо –

ветер играет голубым отрезом.

И снова стук, скрежет, брань.

Отрубленное ухо кровоточит на пол.

«Взяли, поднимаем!» - кричит кто-то простуженным голосом.

В небе медленно вырастает силуэт креста.

                            Всё замирает.

В эту бесконечную секунду тишины

слышно как в пещере потрескивает огонь.

Плеск весла на переправе.

Шелест инкунабулы Иеронима

и стук прялки.

 

…На следующий день мы проснулись рано

и целовались в постели, не размыкая веки,

как летучие мыши. Два рисунка –

два наброска на холсте Мадрида.

Картина, которую никто никогда

не увидит.
 

 

  

    *   *   *

прозрачен как печатный лист,

замысловат и неказист,

живет пейзаж в моем окне,

но то, что кажется вовне

окна, живет внутри меня –

в саду белеет простыня,

кипит похлебка на огне,

который тоже есть во мне,

и тридцать три окна в дому

открыто на меня – во тьму

души, где тот же сад, и в нем

горит, горит сухим огнем,

что было на моем веку

(кукушка делает «ку-ку») –

и вырастает из огня

пейзаж, в котором нет меня
 



* * *

как лыжник, идущий по снегу во тьму,

держу на уме, что не видно ему –

все дальше уходит по лесу лыжня,

все больше того, что в уме у меня;

сосна, как положено древу, скрипит

в ночи на морозе, который сердит;

и лыжник выходит из леса к реке

(я вижу цветные огни вдалеке) –

спускается вниз, и скрипит языка

большая, как память, ночная река





* * *

человек состоит из того, что он ест и пьет,

чем он дышит и что надевает из года в год,

вот и я эту книгу читаю с конца, как все;

затонувшую лодку выносит к речной косе,

ледяное белье поднимают с мороза в дом

и теперь эти люди со мной за одним столом;

тьма прозрачна в начале, и речь у нее густа –

открываешь страницу и видишь: она пуста





* * *

гуди, гуди – мой черный ящик,

на пленку сматывай, пока

мой привередливый заказчик

не обесточил провода –

пока потрескивает сверху

его алмазная игла

я не закрою эту дверку –

мне по душе его игра,

в которой медленно и тускло,

без препинания и шва,

слова прокладывают русло

реки наверх – а жизнь прошла





ДЖЕМА-АЛЬ-ФНА*



«Спутник находится в мертвой зоне...

………….находится в мертвой зоне…»





Марракеш!

Розовые десны старого города.

Белые спутниковые тарелки

зря сканируют небо –

ни дождя, ни фильма небо им не покажет.

Погасла черная теле-кааба.

И город под вечер идет на площадь.



Головы. Головы.

Головы. Головы. Головы.

Голос на башне хрипит и стонет.

Все на молитву! но голос никто не слышит.

Сотни рук выстукивают барабаны.

Сотни губ вытягивают флейты.

Сотни ртов выкрикивают слова –

и площадь затягивает меня в воронку.



«Что бы вы хотели, мсье?»

слышу возбужденный шепот.

«Qu’est-ce que vous voulez?» -



Я отмахиваюсь:

«Не хочу смотреть гробницы Саадитов».

«Не хочу слушать сказки тысячи и одной ночи».

«Не хочу пробовать печень хамелеона».

«Ни будущее, ни прошлое менять не желаю».



«Так что бы вы хотели, мсье?» -

не унимается тип в полосатой джеллабе.



«Можешь мне вернуть «я»?» - спрашиваю.

«Нет ничего проще, мсье!»

Он покорно опускает веки –

виден лиловый узор, которым они покрыты.

«Идем до квартала двойников.

Тому, кто твой, положишь руки

на темя – так, смотри».

Грязные ладони складываются «лодочкой».

«И все?» - «Все». Улыбаясь, он

обнажает кривые белые резцы.

«Combien? - Сколько?» - «Сколько

Аллах подскажет сердцу».



Широкая, как жизнь, площадь

стекает в адские трещины улиц.

Утроба города урчит и чавкает.

В темноте на прилавках

все сокровища мира. Но где

полосатый балахон?

Еле успеваю за провожатым.



«Пришли!»

Под коврами, в шерстяном капюшоне

некто уставился в пустой телевизор –

рядом на ступеньке чай, лепешка.

Он подталкивает: «Пора, друг».

Замирая от страха, складываю руки, и –



……………………………………………

……………………………………………

«Я – продавец мяты, сижу в малиновой феске!»

«Я – погонщик мула, стоптанные штиблеты!»

«Я – мул, таскаю на спине газовые баллоны!»

«Я – жестянщик, в моих котлах лучший кускус мира!»

«Я – кускус, меня можно есть одними губами!»

«Я – ткач, мои джеллабы легче воздуха!»

«Я – воздух, пахну хлебом и мокрой глиной!»



Теперь, когда меня бросили одного посреди медины, я с ужасом понял, что я – это они: продавцы и погонщики, зазывалы и нищие, ремесленники и бродяги; что я смотрю на мир их черными глазами; вдыхаю дым кифа их гнилыми ртами; пробую мятный чай их шершавыми губами; сдираю шкуру с барана их заскорузлыми руками; что мне передалась тупая поступь старого мула; то, как зудит лишай на бездомной кошке. Я хотел найти себя, но стал всеми! всеми! стою – и не могу сойти с камня…



………………………………………….



В этот момент вспыхивают экраны –

спутник вышел из мертвой зоны!

и город отворачивается к телевизору.

А я застыл посреди базара

и не понимаю: кто я? что со мной?

«Мсье!» – слышу над ухом строгий голос.

Это говорит офицер, патрульный.

«Ваши документы, мсье!»



- Мне кажется, что я не существую…

- Кому кажется, мсье?





* Джема-аль-Фна – средневековая площадь Марракеша, одновременно и рынок, и место традиционных мусульманских представлений.  

 

 

 

армянский триптих

арарат – из рукава

шапку твою достану,

на брови надвину

– никто меня не видит

 

выйду на лестницу –

первая травой заросла,

вторая из камня, а на третьей ступеньке

снег не сошёл – ереван мой

 

берег есть, а воды нет

храм на берегу есть – берега нет

небо над храмом есть, храма нет

отдай, что взял - севан!     

 

 

В начало