Глеб Шульпяков

ИЗ КНИГИ "ЖЁЛУДЬ"

ИЗ КНИГИ  "ЖЁЛУДЬ" (2007)



 

***

…дерево. Оно

стояло во дворе, у глухой стены,

как арестант. Старое, сморщенное.

Безымянное.

Про себя я так и называл его: «Дерево».

Оно считалось мертвым, но когда

я прикладывал ухо, слышал,

как шелестят листья.

Все листья, что шумели на нем когда-то.

Выше дерево врастало в стену —

где находилось мое жилище.

Чужие сны пахли медом и морем.

Но сразу же забывались.

 

Я прожил здесь год, писал:

«Как странно вечерами одному

бродить среди классических фасадов,

как будто опрокинутых во тьму,

оглохшую от мокрых снегопадов…»

 

В сумерках,

когда воздух загустевает,

я различал под землей реки.

Хлопки невидимых окон.

Да и сам я казался призраком.

Сколько раз, боже мой!

по дороге в пустую квартиру,

я поднимался на Зверев мост.

Соборы, башни, купола —

лежали на дне канала, как гнезда.

Разоренные. Пустые. 

А я почему-то вспоминал дерево.

«Как оно у стены будет?

Сон показать — и тот некому».

Медленно шел обратно.

 

«Мы ведь, в сущности, так похожи —

говорим, а сказать ничего не можем.

Даже сны, и те смотрим чужие.

Просыпаемся — и ничего не помним». 

 

И тогда я увидел их.

Размером с наперсток,

в красных хоккейных шлемах,

они ходили по крыше

и громыхали задвижками,

открывая форточки созвездий.

 

Не город, но пятипалубный корабль

зажигал огни — и поднимался наверх.

Я видел, комья земли и глины, срываясь,

падали в сторону спальных районов.

Моллюски, водоросли, рыбы мерцали в небе,

облепив корни, —

и только темная ветка всё стучала и стучала в окна.

 

…Ее узор,

мелкий, как след скарабея,

сошел со стекла утром.

Ни слова я не запомнил.

Но с тех пор, как только

начинают поскрипывать звезды,

мне кажется, этот язык

утрачен не безвозвратно.

Однажды он вернется

и будет самым прозрачным

среди языков, которые

мы когда-нибудь

обретали.

 

 

 

***

невысокий мужчина в очках с бородой

на чужом языке у меня под луной

раскрывает, как рыба, немые слова,

я не сплю, ты не спишь, и гудит голова –

значит, что-то и вправду случилось со мной,

пела птичка на ветке, да стала совой,

на своем языке что-то тихо бубнит,

и летит в темноте сквозь густой алфавит






***

в зябких мечетях души бормочет

голос, который не слышно толком,

красный над городом кружит кочет

и притворяется серым волком -

сколько еще мне бойниц и башен?

улиц-ключей на крюках базара?

город ночной бородой погашен

и превращается в минотавра





***

когда не останется больше причин,

я выйду в сугробы ночного проспекта,

где плавают голые рыбы витрин

и спит молоко в треугольных пакетах, –

в начале начал, где звенит чернозем,

я буду из греков обратно в варяги,

и женщина в белом халате подъем

сыграет на серой, как небо, бумаге

 

 

***

...немногих слов на лентах языка,

но слишком неразборчива рука,

и древо опускается во тьму,

затем что непостижная уму

из тысячи невидимых ключей

сплетается во тьме среди корней

и новый намывает алфавит, —

ручей петляет, дерево горит

 


***

мокрый флаг на великой стене,

своры чаек срываются с неба:

я их видел когда-то во сне,

а теперь очищаю от снега,

на босфоре метель, и суда

голосят в темноте, как цыгане, —

золотую цепочку со дна

заиграли в портовом шалмане,

и бренчит она там в тишине

побелевших от снега тюрбанов

по душе, позабывшей о сне

в этой каменной роще тюльпанов



***

как долго я на белой книге спал,

и книга по слогам меня читала,

а розовый скворец вино клевал,

ему вина всегда бывает мало —

как сладко, проникая между строк,

ловить ее некнижное теченье,

пока во тьме земли копает крот,

мой город-крот, темно его значенье

 


***

на дне морском колючий ветер

гоняет рваные пакеты,

а где-то в небе крутит вентиль

жилец туманной андромеды,

и дождь стучит над мертвым морем,

соленый дождь в пустыне света,

как будто щелкает затвором

создатель третьего завета,

но стрелы падают сквозь тучи,

не достигая колыбели,

по колыбельному певучи,

неотличимые от цели

 

 

***

низко стоят над москвой облака,

сквозь облака ледяного валька

стук раздается в сырой темноте —

всадники с гнездами на бороде

едут по улицам, свищут в рожок

и покрывается пленкой зрачок,

птичьим пером обрастает рука,

в белом зрачке облака, облака

.





*  *  *
А. К.

какой-нибудь полузабытый мотив

на старом базаре, и сердце разбито,

а в небе качается белый налив

и тянется вдоль переулка ракита, — 

какой-нибудь малознакомый квартал,

где снежную бабу катали из глины —

я знаю! — там желудь за шкафом лежал,

а мимо несли бельевые корзины,

их ставили в небо одну за другой,

и двигались простыни над головой

 

 

***

эта музыка в нас, как вода подо льдом

безымянной реки, уходящей винтом

сквозь ворованный воздух в сады облаков,

и горит сухостой вдоль ее берегов,

а потом на земле остывает зола —

эта музыка в нас, как дерсу узала,

незнакомой породы слова за щекой, –

что ты мелешь, старик!

я иду за тобой



.




"МУРАНОВО"

«Может быть, счастье —это только случайное

 спряжение мыслей, не позволяющее нам думать

ни о чем другом, кроме того, чем переполнено

наше сердце. Кто из нас мог анатомировать

эти мгновения, такие короткие в человеческой

жизни? — Что до меня, то я об этом никогда

не думал».

                                                     ____________________



1

...машина понеслась на холостом

под гору, где река, и сходни в небо,

и камыши вытягивают воду.

Бросив руль, она смотрела на солнце:

Дрожит, как пуговица на нитке.

Искала, не могла найти, сигареты.

Я спросил: «Чем кончилось дело?»

«Украденные вещи мы вернули.

Я его, конечно, налупила.

Но толку — что? Его отец решил,

он в Англию отправится на лето,

а после перейдет в другую школу».

«И всё?» — «Всё». Колеса заскрипели

по гравию. «Давай зайдем в палатку», —

и пуговица в зеркале застыла.

«Продайте нам вино и сигареты!»



2

Мы обошли кругом добротный

в английском стиле дом. 

Дощатая веранда на боку

Висела, как стрелковая кабина.

Башня приземистая, с бойницами.

Не дом — настоящий бронепоезд.

Зато знаменитые луга! от порога 

они спускались плавно, лениво

и снова за рекой вставали, как волны.

А солнце садилось, забирая

небо розовой рябью до горизонта.

Здесь, в аллее, совсем стемнело.

Я поднял голову. «Могучие

и сумрачные дети», — процитировал.

«Смотри, огонь», — кивнула. В полумраке

едва мерцала красная лампада.



3

«Ушла, когда его отдали в школу, —

она легла в траву и закурила. —

Потом сошлись, опять расстались.

Так и рос на два дома. Где мы?»

«Этот был женат удачно — большая

для русского поэта редкость.

Выстроил дом, занимался лесом.

Досками торговал, но разорился.

Написал “Сумерки”, лучшую книгу,

и был, судя по всему, счастлив.

Умер внезапно, в Неаполе. Ничего

толком не успел увидеть».

«...а потом осталась одна

и, чтобы не сойти с ума, поехала с ним

в Италию. Рим, Равенна, Феррара —

через месяц вернулась другим человеком».



4

Я подошел к дому, заглянул в окна.

Посреди комнаты на паркете

лежали серые пятна.

Было видно кое-какую мебель.

Ширмы; люстра; огнетушитель

стоит, как часовой, у двери.

Я собрался уходить, но тут

тени по углам зашевелились.

Кто-то снулый вышел на середину:

с ногами в кресло, накрылся пледом.

Другой на корточках между окон 

устроился. Включил транзистор.

Загорелся зеленый огонь эфира.

Они сидели без света, и мне

показалось, что я слышу голоса.

Но я ошибался. Они молчали.



5

«Решила окунуться. Подержи». —

сунула в руки тряпичный узел.

Сорочка, джинсы, комочки белья:

теплая ткань пахла свежим хлебом,

пылью и бензином. Я уткнулся

в одежду, медленно поднял глаза.

Она встала на краю сходен,

и теплый торфяной воздух

тут же облепил голое тело:

тонкая голень, крупные ягодицы.

Присела, соскользнула, исчезла

под речной кожей. «Вода — сказка!» —

долетело через минуту с того берега.

Я стал смотреть во тьму и скоро

увидел под водой молочное мерцание.

Раздвигая воду, она возвращалась.



6

Черные зрачки сосков, мокрая

арабская вязь на лбу. Прижалась

вся: бедрами, животом, грудью —

скользкие плечи в помарках ряски.

Одежда намокла, но сквозь холодный

хлопок хлынуло тепло. Оно

разливалось, как темное молоко,

по всему телу. И я закрыл глаза.

Тысячи темных аллей,

где огни вспыхивают и гаснут

во влажных еловых складках,

расходились лучами во все стороны.

А мы стояли на мокрых сходнях,

и теплый торфяной воздух

стягивал кожу, как бинт, всё туже, —

и боялись пошевелиться.

 

 .


***

Д. Т.

Обрастаешь стихами, как будто вторая кожа

первой поверх покрывает лицо и руки;

даже вещи всё больше похожи на рифмы Блока

или на Фета, его наливные звуки, —

 

обрастаешь вещами, и вещи пускают корни,

шкаф или штору подвинуть — уже проблемы:

высыпают приставки и суффиксы, только дёрни,

гладкие плавают в мыльной воде морфемы.

 

Обрастаешь собой, открывая в себе чуланы,

комнаты, где не погашен огонь, ампира

бесконечные лестницы — набережные канала, —

бродишь всю ночь, и не можешь найти сортира.



***

Смотри —

как выросла за лето

рука пророка

Даниила!

По желтым улицам

Ташкента,

видать, она меня

водила.

 

Скрипел айван,

и пахло пловом,

белела в темноте

известка.

А вдоль айвана

шла корова

и на ходу жевала

звезды.

 

Куда еще?

Анхор сквозь пальцы

бежит, как рисовые

зерна. Весь вечер

ждут Сусанну

старцы. У них

глаза, как прежде,

черны.

 

А я тебя таким

запомню: твой

хлебный запах

на рассвете.

Я все твои

каменоломни

пройду с фонариком

вот этим.

 

И пусть болит

пустой в кармане

рукав пророка

Даниила.

«Я собираю эти камни!»

Смотри —

как выросла

могила.

 

 

***

А. Л.

               

На старом кладбище в Коломенском,

где борщевик в ограды ломится,

как черти в повести у Гоголя,

и воронье по крышам цокало, – 

в углу под вязами столетними

стоял собор Усекновения

главы Предтечи.

 

Я заходил сюда от случая.

Здесь над оврагами певучая,

дощатая и комариная

стояла тишина старинная,

и как-то раз, под воскресение,

калитка в храм Усекновения

была открыта.

 

И я вошел под этот стрельчатый,

нерусским гением отмеченный,

московским воздухом заточенный

и жестью наспех заколоченный

свод храма, где остатки росписи,

как острова на белом глобусе, 

плывут под куполом.

 

Там за колоннами в предбаннике,

где друг за дружкой, как блокадники,

пророки со святыми лепятся,

была в стене пробита лестница,

винтом под купол уходившая,

облупленная и прогнившая;

сырая, темная.

 

И я полез, глотая запахи,

по этой лестнице, где за ноги

хватают мертвецы и крошится

кирпич в руках, сдирая кожицу,

и тыщу лет впотьмах карабкался,

пока на белый свет не выбрался

и дух не перевел.

 

А наверху! Под кровлей звонницы,

как на гигантской переносице,

Москва поблескивала линзами

и на меня смотрела пристально,

а я стоял над этим городом,

и чей-то голос тихим шепотом

мне говорил, что всё наладится,

а где-то в небе Вечный Пьяница

гремел зелеными бутылками, 

и летний дождь шумел над пыльными

крестами кладбища в Коломенском —

 

что всё когда-нибудь закончится.


 

 

***

Окликни меня у Никитских ворот

и лишний билетик спроси по привычке.

«А помнишь, в “Оладьях” — вишневый компот,

и как на домах поменяли таблички?»

          

Здесь были когда-то «Пельмени»,

и водка бежала по вене

 

актера, который умрет, отыграв

премьеру в театре, и ляжет на полку

«Повторного фильма» в Калашных рядах,

навеки зашторив свои телескопы.

 

«Так что же ты, Господи, медлишь?

И сколько еще мне намелешь?»

 

Вот «Рыба», а в «Рыбе» судак на гвозде,

вот палтус — как связка с ключами от храма,

где нас обручали в сырой темноте,

и лавочки спят в полосатых пижамах.

 

Горит вознесенская свечка.                  

Стучит за подкладкой сердечко.

                 

Повторного фильма последний сеанс!

В пустом кинозале скрипят половицы.

Но это кино было только про нас.

И эта комедия не повторится.





Полностью читать "Желудь" в файле PDF здесь                                                          

В начало