Глеб Шульпяков

БАТЮШКОВ. ЦЕНЗУРА

 

 

Читая переписку людей того времени, поражаешься как мало в ней современной истории — как если бы существовала грань, через которую автор письма не позволяет переступать себе. Человек в письмах словно живёт вне политического контекста, вне большого времени. Кажется, он состоит только из светских сплетен, амуров, анекдотов, интриг по службе, хозяйства и сутяжничества, и семейного быта с его детскими болезнями и долгами. Ровно столько, сколько англичанин будет обсуждать парламент, короля и колонии, столько русский делает политику фигурой умолчания. Объясняется это просто, в последние годы правления Екатерины, в короткую и дурную эпоху Павла, и даже при Александре (не говоря про Николая)  —  цензура и доносы были общегосударственной формой полицейского контроля за подданными. О том, что на границах и таможнях досматривались иностранные книги, а письма, идущие официальной почтой, перлюстрировались, все знали. Одна неловкая фраза или страница сочинения (как сегодня репост или лайк) могли в эпоху Павла стоить автору карьеры, если не свободы. Расплывчатость требований (пресекать что-либо противное закону Божию, гражданственности и нравам), а также отсутствие профессионального чиновничьего аппарата, развязывало цензорам руки. Что бывает, когда ущемляется свободомыслие, какой простор дает это ущемление человеческой подлости — хорошо видно по тому, как поэт Туманский отомстил Карамзину. Когда-то Карамзин отказался напечатать его вирши в своем журнале, и Туманский, уже в должности цензора, запретил ввоз в Россию экземпляры немецкого издания карамзинских "Писем русского путешественника". Он не только "остановил" книгу, но представил начальству донос, указав в ней "опасные" места, и только случай спас будущего историка от крупных неприятностей.  

Политика обсуждались устно или заносилась в дневники, но дневники тоже оказывались ненадежным носителем. После 14 декабря Пушкин уничтожил многие записи, то же касалось писем и записок, шедших из рук в руки в обход почты: например, в ночь после смерти Дельвига его близкие, опасаясь обыска, сожгли почти весь его архив, лишив нас по-настоящему бесценной информации. Образованнейшие люди, они говорят в письмах так, как будто не было ни конституции Франции,  ни убийства Павла, ни блокады Англии. Между тем все эти события приходятся на время жизни поэта Батюшкова. Батюшкову было два года, когда пала Бастилия и наступили великие 90-е. На его отрочество пришлись "турбулентные" годы правления Павла с его эскападами во внутренней и внешней политике. Он перешел в пансион Триполи в год цареубийства. Французская революция, на фоне которой он рос, принципиально изменила представление европейского человека об истории, обществе и его собственной социальной природе. Батюшков пережил триумф и падение Наполеона, и даже был активным участником его разгрома. Если бы он остался в уме, то застал бы декабрь 1825-го, который, скорее всего, не принял бы, поскольку держался традиционных представлений о дворянской чести (к  тому же в ссылку ушли многие из тех, кого он знал и любил с детства). Но великие циклы истории не слишком затронули внутреннее время Батюшкова, и не из-за цензуры. В отличие от Карамзина, который был чрезвычайно зависим от истории, жил ее ходом и пытался его осмыслить — Батюшков решил не замечать этого хода. Как поэт и человек он состоялся в историческом промежутке между эпохой Французской революции и восстанием декабристов, поставившем этой эпохе кровавую точку в далекой России; между классицизмом и романтизмом. В каком-то смысле ему повезло, поскольку обрести собственное, внутреннее время, а значит и собственный голос, проще именно в промежутке. Кроме внутреннего времени в таком случае просто больше не на что опереться, это и есть голос.

Жизнь Батюшкова похожа на систему шлюзов, через которую поэт соотносился с миром, и по мере нарастания болезни шлюзов этих становилось все меньше. Он пасует, прячется, уходит в себя. Приговор Истории, которую Батюшков видел и в которой участвовал, он высокомерно произносит с позиции вечности, и в этом высокомерии — вся его слабость. Именно эта "спесь" "противна" Мандельштаму, принявшему и разделившему свое время целиком и полностью. А Батюшков предпочел смотреть на Историю глазами Экклезиаста. «И вот передо мной лежит на столе третий том Esprit de l’histoire, par Ferrand, — пишет он Гнедичу в 1811 году, — который доказывает, что люди режут друг друга затем, чтоб основывать государства, а государства сами собою разрушаются от времени, и люди опять должны себя резать и будут резать, и из народного правления всегда родится монархическое, и монархий нет вечных, и республики несчастнее монархий, и везде зло, а наука политики есть наука утешительная, поучительная, назидательная... и еще бог знает что такое! Я закрываю книгу. Пусть читают сии кровавые экстракты те, у которых нет ни сердца, ни души».

 

"БАТЮШКОВ НЕ БОЛЕН", начало