Глеб Шульпяков

ФЕС.ИЗБРАННОЕ

*  *  *

Как называется город, где я нахожусь? В какой он части мира? С момента исчезновения прошло так много времен, что ответы на эти вопросы перестали иметь хоть какое-то значение. Ни надежды, ни печали, чтобы принять эти ответы, какими бы они ни были, во мне не осталось. Мои прежние чувства стали неразличимыми как улицы этого города. Где кончается одна и начинается следующая? Куда они выводят и выводят ли? Все это были только темные щели, похожие друг на друга. Только бесконечные стены из розовой глины, сворачивающиеся в трубку, стоило мне повернуть за угол. Только дырявые куски брезента, натянутые поперек улиц и хлопающие от ветра. Только пятна солнца, падающие на камни этих улиц. Только бессвязные мысли, кусающие себя за собственный хвост. Так зачем? Мне было достаточно и того, что было. Я видел горы белой шерсти, источавшие запахи молока и навоза – в городе ткачей, спрятанном в моем городе. В  подвалах этого города день и ночь стучали рамы, опутанные нитями, и работали безбородые и безногие люди, прикрученные проволокой к бочкам, вкопанным перед станками в землю. Это был хлебный город, где орудовали длинными крючьями белые от муки пекари, доставая крюками из печей вытянутые, похожие на коромысло, лепешки. Или это был еще один, третий город, спрятавшийся внутри моего города и состоявший из котлов красилен, между которыми перебирались голые красильщики, утаптывая в красной краске куски кожи, пахнувшей кровью, гнилью и мятой. В низких земляных кельях четвертого города материалом служил сам человек, в его подвалах стояли глиняные сосуды, с помощью которых, посадив туда человека ребенком, можно было искривить позвоночник самым причудливым образом; имелись также станки для выворачивания суставов и даже деревянный винт с колпаком для головы, всего за год смещающий шейные позвонки так, чтобы нищий смог поворачивать голову за спину как птица. И много чего еще, отвратительного и любопытного видел я в городах, куда приводил меня ослик.

 

 

*  *  *

Резкие и грубые звуки, которые еще недавно заставляли втягивать от страха голову, означали простые предметы, например, «дверь», «хлеб» или «замок». Наоборот, мелодичные, приятные на слух слова часто указывали на  такие вещи как «боль» или «смерть», «болезнь». Все это открывалось мне постепенно, особенно часто в мечети, куда ближе к полудню каждый день приводил ослик. Он останавливался у низкой дверцы, которая вела из переулка в просторный, обсаженный миндальными деревьями двор, где вокруг фонтана сидели люди, и я просто повторял то,  что видел. Я усаживался на мраморную скамейку и подставлял ноги под воду, мыл руки, лицо и шею, а потом вытирался, надевал деревянные туфли-колодки и шел вместе со всеми внутрь. Молитвенный зал был застелен зелеными коврами, а небольшой, но глубокий купол покрывала узорная плитка. По периметру шла надпись, которую прерывали узкие прорези, через которые виднелось небо такого же, как плитка, зелёного цвета. Когда в небе  мелькал голубь, по ковру пробегала тень, заметив которую, я невольно улыбался. А потом, приложив пальцы к ушам, молился. Лиц людей, которые меня окружали, я не видел, но по запахам шерсти или мяты, или хлеба догадывался, чем они занимаются. А слева за ширмой молились женщины. Мысль о том, что среди них есть та, кто приходит ко мне ночью, будоражила мое воображение и отвлекала от молитвы.  Мысль о том, что она подглядывает за мной, заставляла делать молитву с усердием, не пропуская ни одного слова из уст муллы. Редкой кучерявой  бородой и покатыми плечами этот мулла напоминал моего надсмотрщика из подвала. Глядя, как ловко мулла подбирает под себя ноги, насколько обыденным жестом раскрывает священную книгу, словно перед ним телефонный справочник или задачник, или как машинально включает вентиляторы, я решал, что мой надсмотрщик жив, а в подвале ничего не было, в ту ночь все разрешилось каким-то другим образом. Повторяя молитвы, я представлял, что слова это пустые оболочки или порожние ёмкости вроде моих баллонов, и каждому нужно наполнить их тем, чем он может. О чем молились остальные? О чем просили, складывая ладони книжкой? Что касается меня, я просил о том, чтобы те, кто помнил и печалился обо мне – поскорее меня забыли.

*  *  *

Потеряв ослика, я не только утратил продолжение истории с домом, что было бы еще полбеды, но и сам дом. Я остался без крыши над головой и средств к существованию, ведь отыскать самому дом с кипарисом в лабиринте улиц было вряд ли возможно, разве что случайно. Точно так же, едва начавшись, закончилась и моя история с мечеными жестянками, неизвестно что хранившими в себе, неизвестно для кого предназначенными и непонятно кем украденными – невольным перевозчиком которых я был малое время, пока не потерял то, что обрел. Круг замкнулся, путь, который я проделал, никуда не вывел и ничего не значил. Я снова очутился в самом начале один на один с обрывками историй, не имеющих продолжения и неизвестно каким образом со мной связанными. Размышляя таким образом, я шел куда глядят глаза, пока не очутился на окраине города. Глину для домов брали здесь прямо с улицы, поэтому в этой части город был изрыт ямами. Многие из раскопов образовывали целые лабиринты; разной глубины и размеров, они уходили далеко под жилые кварталы, в них можно было хорошо спрятаться, хотя вряд ли кто-то озаботился бы моей пропажей. Завернувшись в картонки, я поминутно засыпал и просыпался от холода, довольно ощутимого в ночное время. Одно, другое исчезновение… Сколько их всего? Сколько оболочек внутри человека? Есть ли у человека дно, сердцевина? Матрица? Встречая холодный и влажный рассвет в глиняной яме заброшенного квартала, я все больше убеждался, что никакой сердцевины нет, и что, выбравшись из одной ямы, человек просто попадает в другую, которая отличается от предыдущей только  размерами и глубиной, и так до бесконечности. А еще я думал о городе, насколько удивительно он устроен. О том, например, что все дома стоят в нем спиной друг к другу, образуя внутри замкнутое и недоступное постороннему взгляду  пространство, и что кварталы стоят спиной тоже. А то, что остается между ними, ничье и пустое; принадлежащее бездомным собакам, ветру и мусору, и таким, как я, факирам, бродягам поневоле, потерявшим себя, свою историю и память. Что если это пространство и есть основа, спрашивал я себя? И есть матрица?

 

 

*  *  *

На каждый мой вопрос или жест продавец в этой лавке презрительно поднимал бровь, сомневаясь в правильности услышанного. Так и не опуская брови, он вытаскивал из-под прилавка ящики с колой и вываливал их на тряпку. Как я завязываю товар в узел и как закидываю узел с бутылками на спину? Он держал бровь на взводе, даже отсчитывая сдачу и долго провожал меня взглядом, пока я тащился по переулку. А в другой лавке я купил моток бечевки и связку колец, на это ушли последние из вырученных за жестянки деньги.

Несмотря на ранний час фокусники на площади уже разливали керосин для факелов; из повозки, запряженной мулами, выгружали барабаны бродячие музыканты; лысая гадалка, прикрывая лицо белым платком, уже раскладывала перед собой овечьи лопатки; у мечети рассаживались слепые сказочники и настраивали музыку, щелкая клавишами старых кассетников; развешивал цветочные картины на досках художник, небольшого роста чернокожий толстяк в ковбойской шляпе; неподалеку на коврике  накрашенная девушка прятала в расплетенных косах три свои голые груди. Шарканье подошв, вой животных и музыка, и голоса зазывал – ближе к ночи площадь всё гуще зарастала шумом и дымом, который висел над жаровнями жирным слоем, и чем непрогляднее он становился, тем резче звучали голоса, словно с наступлением ночи люди слышали всё хуже, и кричали громче.

Я устроился на самом краю площади. Все то  время, пока я раскладывал бутылки и готовил удочки, пока размечал куском кирпича игровое поле, за мной неустанно следила пара черных глаз. Не  успел я закончить приготовления, как мальчишка подскочил и разжал кулак. Я взял деньги и кивнул на удочку. Тот сел и поджал грязные босые пятки. От напряжения его рот приоткрылся и стало видно крупные белоснежные зубы. Не дожидаясь, пока я объясню правила, он вскинул удочку и резко опустил кольцо на бутылку. Кольцо соскользнуло набок и беспомощно повисло в воздухе. Мальчик раздраженно мотнул головой и перехватил палку. Игра началась.

 

 

*  *  *

Был ранний час, но у ворот уже собралось десятка полтора человек. Они были подпоясаны лиловыми кушаками. Когда ворота во двор открылись, часть людей протиснулась внутрь, а те, кто остались, расселись на дороге, достали лепешки и дук, и принялись завтракать под музыку, которую кто-то включил на карманном приёмнике. Многие покачивали головами и жевали в такт песне. Через полчаса, бесшумно подпрыгивая на резиновых покрышках, к воротам подкатила двухколесная повозка. Щебенка в повозке подпрыгивала на кочках тоже и поблескивала, как колотый сахар. Появление табры люди встретили одобрительными возгласами. Несколько человек поднялись и с любопытством сгрудились у повозки – так, словно это не камни, а товар, который они тщательно рассматривали и даже взвешивали на ладони. Потом чернокожий возница распряг ослика и  вкатил повозку на двор.

Щебенка с шелестом высыпалась на траву. Яма, вырытая под кипарисом у стены, напоминала узкий и неглубокий колодец. Свежая земля лежала тут же. Толпа притихла, часть людей снаружи притиснулась к воротам и заглядывала во двор. Несколько стариков  во главе со старейшиной в белом тюрбане о чем-то заспорили, то и дело ударяя себя по лбу и щелкая пальцами. Наконец во двор вкатилась еще одна телега. Перехваченный веревкой, на ней лежал большой куль из белой мешковины. Если бы не прядь черных женских волос, выбившаяся наружу, можно было решить, что в дом привезли крупного теленка.

 

 

*  *  *

Подземный ход был частью ганатов, или нижнего города, этой древней и чрезвычайно запутанной водопроводной системы. Когда-то здесь находились христианские катакомбы и на стенах часто попадались рисунки, а в иных тоннелях даже сохранились высеченные в камне  храмы. Именно эти катакомбы и стали основой для системы водоснабжения города. Они располагались под наклоном, внутри горных террас, поэтому  вода могла поступать с гор самотеком. Водопровод пронизывал землю под городом наподобие кровеносной системы и каждая клетка города, будь то жилой дом или минимаркет, мечеть или площадь, имели доступ к этой системе. По мере того, как развивалась и расселялась жизнь в городе, разветвлялись и водостоки, к нашему времени ганаты объединяли уже тысячи мелких капилляров, домашних или уличных стоков, с широкими отводами, принимающими отходы рыночных или производственных кварталов. Можно сказать, что под городом  лежала точная проекция его внешней каждодневной жизни, той самой, какой она складывалась год за годом на протяжении столетий; через  ганаты выражалось время, принимавшее их форму по мере постепенного и неумолимого своего течения; ганаты были своего рода его книгой, в которую заносилась сама жизнь – та жизнь, что наполняла этот город, это время и его книгу. Тонкие сосуды объединялись с крупными, те открывались в анфилады накопителей, откуда осадок выводился через дамбы в долину, лежавшую по ту сторону гор. За столетия стоки заброшенных или разрушенных домов, заложенных улиц, закрытых рынков и упраздненных казарм давно и безнадежно закупорились; в таких местах под землей образовывались  затоны, многие из которых размывали землю до грунтовых вод, в результате чего под землей образовывались  целые озера, заброшенные дома над ними оседали и проваливались. В этих озёрах водилась рыба, причем довольно крупная, хот я из-за вечного полумрака эта рыба не имела пигментации и была прозрачной настолько, что сквозь чешую просматривался скелет и внутренние органы.

 

 

*  *  *

На террасе ночного бара – четверо. Они бегло говорят на английском, хотя акценты звучат по-разному.

– Вы по-настоящему так думаете?

Это спрашивает молодой парень.

– Вы серьезны?

Бронзовый от загара мужик снимает ковбойскую шляпу и откидывается на подушках: 

– Да, думаю, что так.

Сигара, которую он пытался зажечь, мешает ему говорить.

– Думаю, что за это можно платить деньги.

Одну из двух девушек, ту, что крупной комплекции, можно назвать «лыжницей». У нее светлые брови, они подчеркивают обгоревший лоб. Девушка сидит в ногах у парня и, наклоняясь, чтобы взять стакан с пивом, обнажает в вырезе белые толстые груди. А другая девушка сидит на коленях у «ковбоя». У нее восточная внешность. На ее узких бёдрах, обтянутых джинсами, поблескивает  пряжка, а на запястье висят браслеты. Мужская рубашка небрежно повязана на поясе, длинные прямые волосы оттеняют правильный овал лица.

– Но почему? Скажите нам, почему?

Во время разговора «лыжница» часто хлопает выгоревшими ресницами.

– Как вы это знаете? – уточняет она.

– Они всего лишь умеют делать это лучше, – отвечает «ковбой».

Обложенная тропической ночью, терраса напоминает сцену, а люди на ней – актеров.

– Неужели?

Это говорит парень, назовем его «серфер».

– И в чем же их превосходство?

«Ковбой»:

– Просто они делают это, как делали бы для себя. Понимаете?

– Нет, не понимаю.

«Ковбой» смотрит на «лыжницу»:

– Мы же знаем, что девушки могут любить друг друга прекрасно лучше?

«Лыжница» кивает.

Судя по выражению «серфера», реакция девушки его удивляет.

– Но как тебе это известно, дорогая?

«Лыжница» встает и чокается с «ковбоем».

– Каждая девушка имеет свои секреты, не правда ли? – говорит тот.

«Лыжница» вытирает губы:

– И все-таки я нахожусь в уверенности, что женщины делают это лучше.

Музыку в баре прибавляют. Судя по взглядам, которые бросает на азиатку «серфер», она ему нравится. «Ковбой», заметив эти взгляды, берет девушку за подбородок и проводит ладонью по щеке. Запускает руку в волосы и приподнимает их.

– Мужское удовольствие может быть долгим, – медленно начинает «ковбой». – Его можно растянуть на десять, на пятнадцать секунд. Испытать сильно и  ярко.

– Вы разговариваете об оргазме?

Это уточняет «лыжница».

– Да, черт возьми, именно о нем я и разговариваю! Или он испытывает что-то другое?

«Ковбой» кивает на «серфера».

– О, я не знаю, – отвечает девушка.

Даже в сумерках видно, что «серфер» краснеет.

– Великолепно.

Это усмехается «ковбой», а «серфер» уходит за пивом.

– Да, – продолжает «ковбой». – Я утверждаю, что мужчина может испытывать оргазм долго. Но ни одна женщина в мире не сможет обеспечить такой оргазм мужчине.

– Значит, вы говорите о гомосексуальности?

– Нет.

Он выдерживает паузу.

– Я говорю о другом.

«Серфер» приносит пиво и чистые стаканы.

– Вы совсем не должны быть гомосексуальным для этого. Вы можете по-прежнему испытывать неприязнь при одной мысли о близости с мужчиной. Здесь… –  «Ковбой» обводит рукой террасу и озеро, – все прекрасно знают об этом.

– Думаю, женщина будет всегда притягательна мужчине, – сомневается «лыжница».

– Но ее возможности ограничены, – парирует «ковбой». – Она просто не может знать, что чувствует мужчина. Никогда! Как и мы не знаем, что происходит в этот момент с женщиной. Какова идея выхода из этакой ситуации?

«Ковбой» незаметно убирает руку азиатки.

– Мужчина, который будет женщиной.

Он обводит взглядом собеседников.

– …физиологически он мужчина, самый обыкновенный…

Он переходит на полушепот.

– …но получает именно от этого колоссальное…

– …при этом он знает всё о мужском…

– …возбуждает вас как  женщина…

– …вы же знаете, как доставить себе….

– …то же и он…

Из-за стойки выходит хозяйка бара, невысокая белая женщина. Она относит человеку поднос с напитками, а по дороге гладит по спине азиатку. На террасе воцаряется тишина. Теперь «ковбой» только задумчиво пускает дым и прихлебывает пиво.

– И как вы хотите найти такого человека? – спрашивает «лыжница».

Азиатка встает и заходит за спину «ковбоя»:

– Он уже нашел такого человека – правда, милый?

Она обнимает его за шею и садится к нему на колени. Голос у нее на удивление низкий и приятный. Несколько секунд «лыжница» неподвижно смотрит на азиатку, потом всё понимает – и начинает часто моргать. Что и говорить, эффект сильный. В наступившей тишине «ковбой» и азиатка встают и, не прощаясь, уходят.

 

 

*  *  *

Теперь в тишине подробно стучит вентилятор. На дворе слышен лай. Девушка натягивает покрывало, ложится набок. Ее плечо еще вздрагивает, по телу пробегает судорога. Но через несколько минут слёзы высыхают. Она засыпает. Пока она спит ему представляется, что они на пляже, который нарисован на обоях. Или что он всю жизнь прожил в этой комнате без окон. Спал на влажных простынях – среди пальм, освещенных свечкой. Под треск вентилятора и цикад. Под взглядом бога, чье имя неизвестно. Рядом с девушкой-ребенком, которая во сне всхлипывает  и прижимается. Эта картина совершенно не пугает человека, наоборот, принимая её с безропотным  удовольствием, он ощущает невиданную уверенность и бесстрашие. Собственно, в данный момент он и есть житель этой убогой комнаты.

Когда девушка просыпается, она привстает на локте и разглядывает человека. Он улыбается в ответ, а сам потихоньку изучает её профиль. Это лицо, на котором запечатлено время, древнее и неумолимое, пугающее в своей слепой силе. Оно в том, как высок и чист её лоб., насколько аккуратно вылеплен и точно посажен нос, как  прорезаны ноздри, похожие на две маслины, и насколько замысловато выточены ушные раковины. Его пальцы касаются ее пухлых, но твердых губ. В том, как они прорисованы, и как  сочетаются с разрезом глаз, тоже говорит время, его многовековая работа с человеческим материалом, из миллионов комбинаций которого нужно выбрать одну, и довести до совершенства. Гуд фака! – произносит она.

 

 

*  *  *

По утрам его будит тихая музыка. Никакого развития у мелодии нет, она заунывна и монотонна. Наверное, так звучит время, если превратить его в звуки. Действительно, ни  веселой, ни печальной эту музыку не назовешь, никаких эмоций она не содержит и не вызывает. Иногда она кажется наивной, иногда серьезной – всё зависит от слушателя, какими эмоциями он её наделяет. Например, сквозь сон музыка звучит тревожной, потому что тревожны сны, которые человек видит, но стоит ей завладеть сознанием, как тревога исчезает и сознание наполняется светом. Человек просыпается, надевает майку и шорты. Под мостками сверкает вода, уже полдень. Воздух раскалился, день будет жарким. Он идет в сторону музыки. Какой сегодня праздник? спрашивает он себя. Дырявый тент натянут поперек улицы, а столбы увиты гирляндами. Динамики, играющие музыку, украшены цветами тоже. Под навесом столы, сдвинутые по-деревенски, но на лавках пусто и человек свободно толкает дверь. В доме ничего особенного: циновки, телевизор, вентилятор; а в дальней комнате слышно негромкое  бормотание. Он проходит дальше, теперь между ним и этой комнатой только москитная сетка и он видит как лучи падают сквозь щели в ставнях, расчерчивая комнату на полосы. Они покрывают белый кокон на носилках. Это мертвое тело. Оно покоится в позе эмбриона. Монах, который сидит в головах, читает вслух, переворачивая карточки. Когда все карточки прочитаны, он убирает их в ящик и приподнимает ткань. Лицо покойника похоже на сморщенную тыкву. Монах пристально смотрит в лицо старухе, потом наклоняется и выдергивает на макушке покойницы волосы. Подброшенные на воздух, волоски на секунду вспыхивают в солнечных лучах. То, что говорит монах теперь, напоминает  наставления, как будто один рассказывает другому дорогу, и тот, второй, молча слушает. 

 

 

*  *  *

Когда ты понял, что не будешь жить вечно? Помнишь ли об этом? Возможно ли такое забыть? В первую ночь на новой квартире он, девятилетний мальчик, не мог уснуть. Запахи ремонта – клеёнки и лака, новой мебели и ковра – отвлекали и будоражили. В незнакомой комнате, на «взрослой» кровати, он смотрел в окно, выходившее в лоджию. Он думал: какая странная балконная стена, высокая и темная. Какое узкое и светлое небо. Разве так бывает, чтобы ночью небо было светлее стены?

В соседней комнате бубнил телевизор, родители о чем-то спорили, потом хрустнул и заскрипел диван, отшумела вода в ванной. Всё это были родные, до боли знакомые, неотделимые от его внутреннего мира звуки. А комната оставалась чужой и враждебной. Ни привычного рисунка на обоях, ни пружины от матраса, ни старого абажура под потолком. За стеной шла привычная жизнь, но эта жизнь не была с ним связана. От неё отделяла не каменная стена, а слой непреодолимого вещества, навсегда разъединившего ребенка с теми, кто находился с той стороны. От сознания этого он закрыл глаза, а когда открыл, картина в окне переменилась. То, что он принимал за небо, было потолком лоджии. Однако стоило ему закрыть-открыть глаза снова, и небо со стеной менялись местами.

Неужели ничего не будет? кричал внутри кто-то. Когда я умру – ничего? Ничего-ничего-ничего? И вместе с этим «ничего» его заполнил  страх. Даже не страх, а ужас, выжигающий сознание. С каждым «ничего, ничего, ничего» в самой его сути всё глубже открывался зазор как между этой стеной и небом, и он проваливался в эту трещину.

Ты звал? в комнате стоял отец и изучающее разглядывал мальчика. Почему ты на полу?

Губы у ребенка тряслись, по лицу текли слезы.

Что-то приснилось? спросил он. Я сейчас позову маму. Его рука неловко взъерошила мальчику волосы. Хотелось схватить отца за руку и прижаться к ней. Но вместо этого он замотал головой, зарылся лицом в подушку. Отец постоял немного, пожал плечами – и вышел. Ничего-ничего-ничего! смешные детские страхи… Как бы ему хотелось этого «ничего». А вместо этого он сидит в чужой комнате, в чужой стране; на чужой кровати или в чужой жизни, которые почему-то оказались его собственными; с видом на полоску неба или на стену с фотообоями, не важно; все слышит, видит; даже разговаривает; а вернуться обратно – нет, не может.

 

 

*  *  *

Спальню разделял марлевый полог. Кровать была застелена белым покрывалом и продолжалась в зеркале. На сундуке горел светильник. Неизбежность того, что должно произойти между нами, наполняла покоем. Мне не хотелось торопиться. Я желал испытывать радость этого покоя как можно дольше.

– Ты идешь?

Я вышел на террасу и отступил от неожиданности. Доски обрывались в черную пропасть. Далеко в этой пропасти светились тысячи огоньков, а сверху мерцали звезды. Это была ночная долина.

– Удивлены?

Пламя свечей колыхалось на столе, как стайка рыбок. Она неразборчиво произнесла название долины.

– Нижний город внизу, где река, а здесь верхний. Здесь прохладнее.

Я подошел к перилам.

– Кто побогаче, живут на два дома. Зимой внизу, где теплее, а летом здесь. Простая философия.

Она щелкнула зажигалкой.

– Будете? 

Я затянулся и положил трубку в пепельницу.

Внизу затявкала собака и скоро вся долина загудела от лая.

– Горы, –объяснила она.

– Хотите сказать, что собака лает на собственное эхо?

Я услышал свой голос.

– Да.

– Всю ночь говорит сама с собой?

– Почему всю ночь? Всю жизнь.

Я встал, прошелся.

– Слушайте, а давайте пойдём к ней. Скажем, что никого там нет. Зачем она надрывается?

– А если для неё в этом смысл? И вы вот так, одним движением… Я бы растерзала.

– А может быть скажет «спасибо»?

– Истина, как обычно, посередине.

Мы расхохотались, она откинувшись на кресле, я – сбросив тапки.

– В том смысле, что истина черпает из обоих источников.

Невидимые собаки затихли, она подняла палец к губам. Медленно, толчками – из-под навеса выползала луна. Она была гнутой как оплавленная пуговица. Из темноты тут же выступили складки гор. Силуэты вершин напоминали декорации из  картона, а терраса – небольшую сцену. На свечку пикировали мотыльки. Они сгорали и падали в лужи воска.

– А ведь это метафора, – подумал я. – Если представить, что мир есть порождение разума, с кем всю жизнь мы разговариваем? На кого лаем?

Она соглашалась:

– Даже верховного бога здешние жители славят как властелина мыслей. Не полей, лесов и рек. Мыслей! Ведь если мир в разуме, достаточно управлять мыслями и тогда человек сам принесет плоды своих трудов к твоим ногам. Я поняла это через театр, здесь то же самое. В каждой деревне по нескольку храмов, но боги в них изображаются спящими. Гениальный ход придумал их главный, правда? Пусть в богов играют люди! Так умный режиссер мотивирует актера, создавая иллюзию, что от него что-то зависит.

– То есть задолго до Шекспира они открыли…

– «…а люди в нем актеры». А теперь давайте представим, для кого играют эти  люди. Для кого играют актеры?

– Для зрителя.

– А если зрителя нет?

– Как на вашем спектакле?

– Да.

– Для себя.

– Давайте начнем с первого – есть ли зритель в этом представлении? И если да, кто он?

– Бог, я полагаю – тот, верховный.

– Хотелось бы так думать, как хотелось! Но – кто может быть уверенным в этом зрителе?

– Хорошо, тогда можно играть для себя. Капустник.

– А если зал пустой, а играть для себя скучно? Пьеса старая?

– Знаете, если всё плохо, актеры снимают костюмы и идут домой жить обычной жизнью. Себя вспомните, да? Торгуют мебелью.

– Правильно. Но какую жизнь можно считать обычной людям-актерам в мире-театре? Куда человеку уйти со сцены, когда играть больше нет смысла? Где его дом, где его нормальная жизнь? Где его плетеные кресла? Если даже мыслями его управляют?

– Некуда, в самом деле.

– Потому что сцена и есть наш дом. Игра и есть наша жизнь. И мы играем. Играем, играем, играем. Перед пустым залом, надоевшие друг другу, в старом спектакле на пыльной сцене, с которой никуда не денешься.

– Постойте, но ведь у актера есть две реальности, театральная – и обычная. Значит, альтернатива должна быть и у человека.

– И они ее открыли. Хорошо, мы не можем уйти со сцены, сказали они. Но. Мы можем погасить на сцене свет, выключить звук. Куклы больше не играют, пауза. Кому нужен такой спектакль?  Сознание человека требует новых реальностей, поскольку рано или поздно оно упирается в пустоту. Пустота и хруст времени, как с этим жить? Что делать, если тебе открылось, а уходить ты не хочешь? Какой дом построить? Эти  миллионы невидимых древоточцев, они едят, едят, едят. Время ест. И ничего невозможно  поделать, не уничтожать же собственное жилище? Не убивать себя ради того, чтобы убить их? Твой дом постепенно ветшает, стены трухлявы. А ты все равно живешь в нём. Куда ты от себя денешься? Это и есть время. Это и есть жизнь человека.

Луна зашла за горы, теперь цикады трещали с каким-то промышленным азартом.

– Новая точка зрения, новая декорация. Иначе мир просто перестанет вызывать уважение как заигранный спектакль. Как только ты перестаешь играть  и подходишь к пропасти – как только ты понимаешь, что не готов туда упасть, – надо сделать шаг назад. Что такое наша действительность? Одно из химических соединений внутри вашего мозга. Реакция его молекул на другие молекулы. Главное ее достоинство в том, что она привычна и обжита, как старая квартира. Но где гарантия, что реальный мир таков, как эта квартира? Или что других квартир не существует? Кто может утверждать, что мир, в котором в данную минуту находимся мы с вами, хуже или лучше того, который мы называем обычным? Сколько их вообще, этих миров в человеке?

Мотыльки метались над пламенем, создавая в воздухе светящийся рисунок.

– То, каким мы видим мир в привычном состоянии это взгляд муравья с верхушки муравейника. Так смотрит ребенок через замочную скважину в спальню к родителям. Какие-то куски, фрагменты. Но что за этими фрагментами? Какой в них смысл?

В темноте хрустнула ветка и на перила взобралась мартышка. Она воровато огляделась.

Я услышал голос: 

– Знаете, почему в этой стране так много богов второго эшелона? Зачем они поставили наблюдателей в каждую ячейку жизни? Чтобы у человека не возникали вопросы о её смысле.

– Это их боги, их смыслы. А куда бежать нам? От сознания, от пустоты?

Сотни мотыльков вились над свечами, и мы сидели, беспрестанно отмахиваясь от них.

– Ваше знание, что мир и люди разные, и есть точка опоры. Знание того, что опереться не на что. А другого просто не дано. Услугами богов вы ведь пользоваться не станете? Точка опоры – в том, что никаких точек опоры нет. Их много, как вас внутри вас. Они… – Я увидел как она обвела тьму рукой, – …знали об этом, и выразили как умели – через богов, которые создают иллюзию объективной реальности. Играют роль эха или несуществующего зрителя. В сущности, они сами создали себе зрителей, стали и зрителями, и актерами.

– Значит, единственная точка опоры для человека – это другой человек?

 

 

*  *  *

Чем дольше я жил в городе, тем больше понимал, что он похож на человека. Как буквально выражает его физиологию и душу, и разум. Кварталы ремесленников и каллиграфов были глаза и руки города. В мечетях стучало его сердце, а на базарах кипели страсти. В цветущих садах парила душа, а под землей ворочался и урчал древний водопровод-кишечник. Скажу больше, город не только повторял физиологию, он выражал судьбу человека. Смысл его жизни, ее главную линию. Это город начинался на чистой, залитой солнцем площади перед прекрасной Зеленой мечетью. Но точно также и жизнь в самом начале бесконечна и незапятнанна. А потом начинался базар и человека окружали фокусники и сказочники, гадалки и сутенеры. Мясники и торговцы опиумом. Жизнь, еще недавно бывшая такой безмятежной, такой светлой – наполнялась искушениями. Гордыня, алчность, похоть, обжорство. Соблазны окружали человека и искушали его. И человек проваливался в утробу города, в лабиринт собственных желаний и страхов. Щели-улицы засасывали его всё  глубже. Сколько времени ты проводил в этом лабиринте? Сколько лет, веков твой рассудок слепо блуждал в его потемках? Преследуя несуществующие цели? Жива ли была твоя душа, когда, пройдя лабиринт и выбравшись наружу, она оказывалась перед райскими кущами – в садах  за городскими воротами? И что ее ждало? У человека нет ничего, кроме другого человека. Это нехитрая мысль, но боже мой! сколько сил и времени уходит на то, чтобы понять её.  Сколько жизней. Другой – это ты, твое  отражение. Если видишь в другом тюремщика и палача, то палач и тюремщик – это ты. Если факира, ты факир. Если осла, ты осел. Если жертву, ты жертва. А если свободного человека…

 

 

*  *  *

«Не думай о своих, не думай о невозможном. Не вспоминай о женщине, которая осталась, это из-за нее ты не можешь бросить рюкзак, иначе с ней произойдет что-то плохое. Но эта женщина осталась в другом мире, с которым тебя больше ничего не связывает. Туда так же невозможно вернуться, как невозможно вернуться к своим близким. Так зачем думать об этом? Зачем тревожить себя? Не думай, оставайся спокойным. Не позволяй мыслям бежать туда, куда им хочется. Не отвлекайся от главного. Твои скитания кончатся, как только замолчит твой голос. Не давай ему болтать, он и так причинил тебе столько страданий. Время покончить с ними. Ты чувствуешь прилив энергии, сосредоточься на ней. Это энергия рождения к новой жизни. Это обретение и возрождение, так не думай с тоской о прошлом. Забудь о нем, его больше нет в тебе. Перестань играть чужие роли. Тебе больше не нужно быть актером или зрителем. Софиты погасли, спектакль кончился. Так забудь о нём. Не бойся того, что с тобой случится. Возможно, в новой жизни ты попадешь в театр. Возможно, растворишься в толпе. Ты обретешь близких или попадешь в бар над пропастью. Кто знает? Или окажешься в городе, где тебя ждёт мальчишка с удочками. Или в подвал, где на полу лежит мертвое тело. Знай, куда бы ты ни попал сейчас, это будут другие твои; другая она; другой мальчишка и другой подвал. Так не думай об этом. Если твоё прежнее время это древоточцы, которые подтачивали тебя, то оно кончилось. Новое время будет не разрушать, а лепить тебя. Ты глина. Ты замысел. Ты – то, из чего  будет расти новая жизнь. Думай же об этом. Думай. Думай».