Глеб Шульпяков

ХВАЛА ИЗВЕСТНЯКУ

     ХВАЛА ИЗВЕСТНЯКУ

Кристофер Ишервуд, университетский друг Одена,  вспоминал об их встрече после долгих лет: «Он нисколько не изменился, по-прежнему рано встает, пишет только при электрическом свете, без конца курит, отчего в доме всякий раз пропадают спички, выпивает в день по шестнадцати чашек чая, а ночью, замерзая, тащит на себя все, что попадется под руку, чтобы согреться».

Это «холоднокровие» преследовало Одена с детства, причем буквально — кожа была тонкой — и с этой точки зрения жизнь поэта можно уподобить жажде согреться: чаем, любовью, путешествиями, фронтом, вином. Поэтической речью, наконец. В детстве сложился, наверное, и тот пейзаж, который позже станет навязчивым: заброшенные угольные штольни и шахты, и выработанные пещеры старой Англии, которую он видел, путешествуя по провинции с отцом-доктором. И если ранние стихи его уподобляются поэзии Роберта Фроста, то вот пейзаж в них, этот театральный задник — уже оденовские.

Тогда же у Одена появляются образы полуразрушенных фабрик, это было время экономического кризиса, в поэзии царил Элиот, которым Оден, как и многие, увлекся по моде своего времени и даже отсылал стихи на отзыв. Он студент Оксфорда, он возглавляет «банду», которую позже назовут «оксфордской школой поэтов»; он пишет по три стихотворения в неделю, а вечерами бродит вокруг индустриальных развалин. На нем ирландский макинтош, в  кармане пистолет на случай, если жизнь — пустяк, в черновиках смесь заводского пейзажа с мифологическими персонажами в духе, опять-таки, Элиота:

Возвращайся, коль можешь, скорее в родную страну

по размытым дорогам, где спят поезда, и ко дну

опускается ил — паутиной зарос дымоход,

и трамвая на сломанных линиях вряд ли кто ждет.

Там в котельных сквозняк, остывает там ночью вода;

на поваленных вышках без тока висят провода,

сорняки пробивают дорогу к реке сквозь гранит.

Бросишь камень и слышишь — как плещет внизу и шумит.

 

*  *  *

Поэзию Одена принято называть сложной, чему есть объяснение — в том смысле, что Оден был последним «идеологичным» поэтом своего времени, то есть поэтом, который мыслил стихами о том, что оправдывает или хотя бы объясняет человека и общество, которое он создал. Отсюда назидательность, часто режущая слух русскому читателю. Оден ищет идейную опору человеческому «я» в «век тревоги» и в этом смысле полностью своему веку соответствует: сперва в психоанализе, потом в марксизме, потом в христианской этике. Но логика поэзии приводит его к другому финалу, и этот финал — единственно универсальный, это язык; поэтическая речь сама по себе. Рассуждая об Одене-обличителе, богослове, лирике или драматурге — следует не забывать об этом. Что, отдаваясь идее, то есть полагая ее единственно верной на момент жизни, в который он живет — Оден каждый раз создавал невероятно адекватную этой идее поэтическую форму. Думаю, высший смысл его поэзии заключается именно в адекватности как таковой, нежели в «узком» содержании, которое со временем неизбежно ветшает как ветшает любая идея, когда ее время уходит. У Одена нет специального «поэтического лейтмотива» или «темы всей жизни». В каждую эпоху он разный, но по языку, его синтаксическому почерку, по интонации в нем — мы узнаем его.

 

Из Оксфорда Оден вышел с обширным опытом однополой любви, сдержанным отзывом от Элиота и книжечкой стихотворений, отпечатанной в домашних условиях членом его «банды», в будущем — знаменитым поэтом Стивеном Спендером. Выйдя из университета, Оден путешествует. Его выбор — Германия, Оден увлечен психоанализом, к тому же сексуальные нравы в Берлине раскрепощенные, в двадцатых годах Берлин переживает сексуальную революцию. Оден трактует христианство в духе времени: Бог Отец олицетворяет инстинкт самосохранения, Бог Сын — инстинкт смерти, Святой Дух — либидо. Написанное Оденом в тот период так или иначе варьирует эту тему. Позже, пожелав быть в мире действий, сохраняя при этом условность морали, он погружается в марксизм. Крах очередной идеологии не первый раз сопровождается бегством; его путешествия в тридцатых годах — Исландия, Испания, Китай. Это не только поэтическая журналистика, но и проекция его душевных катаклизмов. Нас, однако, интересует наиболее ценный «поэтический выход» подобных странствий. В этом смысле можно выделить Исландию, это гипотетическая родина предков Одена, к тому же на «северном острове», куда он отправляется в творческую командировку на деньги издательства «Фабер и Фабер», он пытается посмотреть на кризисную Европу со стороны — и пишет огромное и великолепное «Письмо лорду Байрону» (1937) — пишет чосеровским пятисложником, который неожиданно «открывается» под его пером, позволяя (как когда-то и Байрону) рассуждать о кризисе современного общества.

К концу тридцатых он уже блестяще владел разными стихотворными формами. Мог написать туманную драму с аллегорическими персонажами — и прозрачнейшее «Письмо лорду Байрону». Язык всякий раз уступает Одену: будучи одним из самых структурирующих, имперских, английский язык, всегда занимавший подчиняющее положение, сдается перед оденовской риторикой. Всякий раз понимая и принимая слишком близко к сердцу ту или иную доктрину, он проживает и переживает ее слишком бурно и быстро, в чем, собственно, и заключается иммунитет против той или иной формы поэтической косности — надо прожить идею, чтобы избавиться от нее. Еще вчера он погружен в «самокопание» и пишет, что «поэзия — это формовка частных сфер из общественного хаоса», а сегодня отправляется защищать республиканскую Испанию, одержимый идеей прямого действия.

Военный хаос республики, размытость и конъюнктурность ее идеологии, и меркантильное отношение к Одену со стороны социалистов очень скоро снижают его политический пафос. Однако его поэтическая слава растет особенно быстро именно после выхода поэмы «Испания», чисто поэтической журналистики. «Фабер и Фабер» выпускает его книги, их рецензируют, цитируют, он становится известным, и даже Джойс вставляет имя Одена в «Поминки по Финнегану», поскольку теперь он «примета времени». Наконец, Одена удостаивают самой буржуазной премии Англии: Георг VI вручает ему королевскую золотую медаль за достижения в поэзии и Оден — к паническому неудовольствию социалистов — принимает награду. В его биографической перспективе уже маячит карьера литературного мэтра, который занял бы кресло Элиота, но именно в тот момент принятия решения Оден неожиданно скажет: «Англия — это как семья: ты ее очень любишь, но жить вместе не можешь». Оден едет в Китай писать о японо-китайской войне.

                              *  *  *

Он ничего не нашел, не открыл. Возвращаться не с чем.

Путешествие в мертвую точку было смертельной ошибкой.

На мертвом острове ждал, что боль в сердце утихнет.

Подхватил лихорадку. Оказался слабее, чем думал.

В географическом смысле первая строчка этого фрагмента не совсем достоверна: возвращаясь из Китая через Атлантику, Оден побывал в Нью-Йорке. Можно сказать, что, подобно иным историческим лицам, путешествуя на Восток, он открыл Америку. Впоследствии, когда Оден переехал в Америку окончательно, многие писали о его измене республиканским убеждениям, об измене отечеству накануне страшной войны. Но современного человека нельзя определить единственным мотивом, тут был не только страх перед надвигающейся угрозой, но и интуитивное желание обновления поэтического языка, изжитого за десять лет поэтической деятельности, а теперь еще и перепачканного, девальвированного пропагандой, как германской, так и антифашистской. Поиск материала, языка — уводил Одена с материка на материк. Америка стала для Одена новым единством времени, места и действия; они — Оден и Ишервуд — сошли на ее берег в день падения испанской республики, в чем при желании можно усмотреть символический смысл, о котором, собственно, и пишет Оден в знаменитом своем, программном стихотворении «1 сентября 1939 года». Мысль, заявленную в этом стихотворении, можно расценить как банальную, но время, особенно наше, показывает, что мы вынуждены жить в этой банальности даже сегодня; что мы не можем «решить» ее, справиться с ней. Эта мысль — о фатальной неспособности демократии противостоять диктатуре сумасшедшего одиночки-маньяка. Что массы покорно и беспечно следуют за ним в историческую пропасть; что добрая воля ничто перед силой зла, а индивидуум перед общей целью государственной машины. Финальная строчка этого стихотворения гласила «Мы должны любить друг друга или умереть» (позже Оден поменял союз на «и»). В силу очевидности этого призыва перед лицом надвигающейся катастрофы стихотворение это стало невероятно популярным. Правда, несколько лет спустя Оден отказался от него, заявив о «неизлечимой нечестности содержания». Эта нечестность заключалась в том, что содержание больше не соответствовало Одену, каким он постепенно становился в Америке. Еще один период в жизни закончился, еще одна война Добра со Злом была проиграна. Правда, отступая перед Злом, Оден по-прежнему остается сторонником действия, его первый и единственный брак заключается именно накануне войны, он фиктивно женится на Эрике Манн, дочери Томаса Манна, чтобы вызволить ее из нацистской Германии.

В Америке Оден все чаще пишет о своих религиозных взглядах (рождественская оратория «В настоящий момент», 1944) и об эстетических принципах («Зеркало и море», комментарий к «Буре» Шекспира, 1944). Оба этих огромных сочинения были с точки зрения формы великолепны, но — после Лоуренса, Маркса, Кьеркегора, Элиота, Йейтса и Харди — постепенно его идолом становился многотомный словарь английского языка. Теперь, о чем бы он ни писал, его главным героем в будет самый универсальный авторитет: поэтический материал языка.

                                  *  *  *

Я закончил работу и молча сижу у окна.

Мои мысли подобны баранам — бегут кто куда

(в основном до уборной). А в сетке из ребер, как семга,

сердце лупит хвостом, и бежит за окошком поземка.

В Америке Оден погружен в рутину, он преподает и пишет: отзывы, предисловия,  критику. В 1963 году выходит его однотомник избранной эссеистики «Рука красильщика», лучшее из нестихотворного наследия поэта; книга, ставшая классикой жанра. В критической прозе Оден продолжает говорить о том же: о взаимосвязи темы и формы; о том, как поэтический материал переигрывает идеи, насколько поэтическое видение мира определяет судьбу поэта и его книг — и насколько оно бессильно перед ходом жизни; о тех, кто являет собой лучшее этому подтверждение. Фрост, По, Шекспир, Кавафис, Йейтс, Кафка — говоря о них, Оден демонстрирует самую замечательную смесь проницательности и бесстрастия, как будто подтверждая слова Вордсворта о том, что непосредственное чувство слишком навязчиво, поглощено собой, а плодотворно лишь то, которое отстоялось. Отстраненность взгляда — особенность оденовской эссеистики; общее положение его мысли в этих текстах — что настоящее стихотворение «рождается» по вдохновению в не меньшей степени, чем из мастерства ремесленника. Оденовское предложение в этой прозе — растянуто и уравновешенно придаточными конструкциями. Дистанция превращает его в медленное чтение, а логическая афористичность придает завершенность. Спорить с Оденом в этих эссе бессмысленно, Оден уже решил для себя все. Иногда кажется, что и вся структура эссе лишь вариант сложноподчиненного предложения с вводными конструкциями цитат, придаточными предложениями исторических экскурсов, деепричастными оборотами комментариев и скобками скрытых цитат. Что будет через абзац — точка? запятая? тире? Непредсказуемо.

Одна из особенностей эссеистики Одена, которую мы хотели бы показать в этой книге — это умение найти в пространстве темы точку опоры, на оси которой можно неожиданно развернуть повествование. «Отелло», например, Оден разбирает с точки зрения Яго, Йейтса подвергает судебному следствию, разговор о Фросте предваряют Просперо и Ариэль, две ключевые для Одена шекспировские фигуры,  олицетворяющие, первый, структуру и ремесленный замысел, а второй — ветреное вдохновение и непостоянство. Не менее важная пара в его пантеоне это Тристан и Дон Жуан (покорность судьбе или/и противление злу). Существенным для понимания мысли Одена, однако, является не мотив их действия или бездействия, а то, что мир остается недобрым в любом случае, будь то Англия или Америка, хотя и подарившая Одену массу лингвистических открытий, но так и не уравновесившая его внутреннее отношение к миру, не решившая проблему его любовного одиночества. Таково, условно говоря, самое частое настроение Одена в Америке вообще и в провинции, где он преподавал, в частности. Стиль Одена той поры можно определить как элементарность прозаической мысли, умноженной на виртуозность поэтического изложения. Язык объединяет времена и стили; принцип коллажа, лежащий в основе поэзии Одена, напоминает живопись Пикассо и музыку Стравинского. Его хрестоматийное стихотворение «Памяти У. Б. Йейтса» говорит о том, что поэзия способна пережить время и историю — но, увы, не способна изменить хода ни того, ни другого. Этим стихотворением Оден, переживший войны и эмиграцию, отвергает попытки поэта повлиять на историю (Ирландии, в частности) как бессмысленные, отдавая в итоге предпочтение самоанализу и саморазвитию личности как залогу минимальной исторической безопасности. Учитывая тот факт, что в свое время идеологическая поэзия Йейтса существенно повлияла на Одена, можно рассматривать текст как эпитафию собственной юности, ее социальным и идейным исканиям.

В дикции Одена «американского периода» принято отмечать горацианские интонации ироничного, монохромного свойства. Материал поэзии, воплощая время, стремится к равновесию, поскольку, чем разнообразнее техника, тем теснее контакт поэта со Временем. Оден по-прежнему живет в Америке, но на лето все чаще переезжает в Европу, купив небольшой дом на острове Иския в Неаполитанском заливе, о котором впоследствии скажет Бродский: 

Когда-то здесь клокотал вулкан.

Потом — грудь клевал себе пеликан.

Неподалеку Вергилий жил,

и У. Х. Оден вино глушил.

В поэзии Одена снова появляется образ полых геологических пород. В стихотворении «Хвала известняку» он сравнивает святых отцов с гранитом, тиранов — с песком и галькой, но предпочтение отдает самому переменчивому персонажу, влюбленному и доверчивому человеку, чьей идеальной метафорой становится именно известняк, ибо время, вода и люди делают с ним все, что пожелают.

Систематизируя собственные социальные пристрастия, он публикует свой вариант земного Эдема. В пейзаже он отдает предпочтение скалистому морскому побережью. Состав населения смешанный. Язык — с высокоразвитой системой склонений. Меры веса и счета нерегулярны. Религия — облегченный средиземноморский вариант католичества. Власть — абсолютная монархия. Ни автомобилей, ни самолетов в этом Раю нет, газет, радио и телевидения тоже. Источник информации — сплетни. В моде парижское платье 1830–1840-х годов, мебель викторианская. Полагаю, сей блистательный коллаж говорит сам за себя, и это именно тот итог, к которому приходит поэт, переживший «век тревоги»; это его противоядие веку; там он отбивает подачу; противоядие умозрительное, конечно; эстетическое; но единственное, других попросту нет у него; самоубийство он не рассматривает как решение.  

С конца пятидесятых Оден живет в Европе большую часть года, бывая в США наездами. У него есть дом в австрийской провинции, в Лондоне он живет у Спендеров. Он — профессор Оксфорда, когда он появляется на улицах этого городка в поношенном костюме, темной мятой рубашке и черных очках, его часто принимают за слепого джазмена или попрошайку. Его знаменитое пьянство общеизвестно, чего стоит минибар в форме саквояжа, но это скорее дань еще одному излюбленному персонажу из пантеона Одена, Фальстафу. Наконец он переезжает в Европу окончательно. В нью-йоркском аэропорту, куда он, преследуемый вечным страхом опоздать, приезжает за три часа до рейса, к нему подходит незнакомый человек. «Простите, вы — Оден?» — спрашивает он и, получив утвердительный ответ, говорит: «Это была огромная честь для нас — то, что вы жили в нашей стране. Бог вам в помощь».

*  *  *

Время, мы знаем, тебя не щадит, и разлука

наша печальна; я видел, как это бывает.

Помни: когда le bon Dieu скажет: «Брось его!», тут же

ради Него и меня — уходи и не слушай

всех моих “нет-нет-нет-нет”.

Просто молча смывайся.

Можно долго рассуждать о невозможности возвращений — цена поступка от этого лишь возрастает. Строка Одена становилась все длиннее и монотоннее; язык и возраст уподобляли его поэзию Времени, а маятник, как известно, стучит одинаково в любой точке мира, он универсален. Таков и Оден. Его «универсальность» не позволяет нам отнести поэта к той или иной группе или течению. В его поэзии, как в музыке Стравинского, «много музык». Как в зеркале, каждый тут видит «своего Одена», свой любовный, политический, христианский или фрейдистский пейзаж. И эти строки отнюдь не исключение. Оден-идеолог менялся вместе со временем. Вместе с ним он снашивал его одежки, и это был единственный способ двигаться дальше. Теперь, когда новый «век тревоги» набирает обороты, я вижу это с особенной четкостью. Он не оправдывал своих увлечений, он даже пытался переписать, переделать их постфактум. Но как перепишешь прошлое и себя в нем? Наверное, главное для «поэта во времени» это соответствовать себе в этом времени и каждому из собственных предпочтений. Быть честным с собой в первую голову. Как Оден, который был всегда strictly authentic. Или — если каламбур позволителен — strictly audentic. Его поэзия с трудом приживается на других языках, поскольку его  мысли слишком громогласно звучат в переводе, тут нужен не просто переводчик, а истинный виртуоз стиха. Ну а идеальным образом для Одена будет, на мой взгляд, все тот же известняк. И, вглядываясь в эту страну пор и пещер, протоков и трещин, мы вспоминаем лицо Одена, так фантастично изрезанное морщинами, и повторяем: «Хвала известняку!»